Актер
Рассказ этот - истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель.
Вот что он рассказал:
"Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театре играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего.
Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики - знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь - подмигивают с партеру - дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь - дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами.
Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу "Кто виноват?". Из прежней жизни. Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И, как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит:
- Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты заместо его сыграешь? Публика дура - не поймет.
Я говорю:
- Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйти. Не проекте. Я, говорю, сейчас два арбуза съел. Неважно соображаю.
А он говорит:
- Выручай, браток. Хоть на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе.
И вышел по ходу пьесы, как есть, в своем пиджаке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.
- А, - говорят, - Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы...
Я говорю:
- Робеть, граждане, не приходится - раз, говорю, критический момент. Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
- Не подходите, - говорю, - сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (восемнадцать червонцев) и к часам прутся.
Я кричу не своим голосом:
- Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:
- Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.
Я кричу:
- Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по головам.
Вижу - один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
- Братцы, - кричу, - да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
- Молодец, - говорит, - Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу - крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь - все прямо по ходу пьесы ложится.
Встал я на колени.
- Братцы, - говорю. - Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы - видят, не по пьесе слова - из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
- Кажись, - говорит, - граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
- Братцы, - говорю. - Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктойто бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул.
Деньги так и сгинули. Как сгорели.
Вы говорите - искусство? Знаем! Играли!"
einer5.1
.html" .html"
Рассказ этот — истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель. Вот чего он рассказал.
Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театрах играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего.
Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики — знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь — подмигивают с партеру — дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь — дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами. Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу «Кто виноват?»
Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит:
— Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты за-место его сыграешь? Публика дура — не поймет.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйтить. Не просите. Я, говорю, сейчас два арбуза съел.
А он говорит:
— Выручай, браток. Хотя на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе. И вышел по ходу пьесы как есть в своем пиджачке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.
— А, — говорят, — Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы…
Я говорю:
— Робеть, граждане, не приходится — раз, говорю, критический момент. Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
— Не подходите, — говорю, — сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (18 червонцев) и к часам прутся. Я кричу не своим голосом:
— Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:
— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам!
— Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по рылам.
Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы, — кричу, — да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
— Молодец, — говорит, — Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу: крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись, — говорит, — граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул. Деньги так и сгинули. Как сгорели. Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!
: "Преступление актрисы Марыськиной". Рассказ Шукшина сюжетно почти его повторяет. Ну, а Зощенко — просто очень люблю, пусть тоже здесь будет.
Аркадий Аверченко, "Преступление актрисы Марыськиной"
Василий Шукшин, «Артист Федор Грай»
Сельский кузнец Федор Грай играл в драмкружке «простых» людей.
Когда он выходил на клубную сцену, он заметно бледнел и говорил так тихо, что даже первые ряды плохо слышали. От напряжения у него под рубашкой вспухали тугие бугры мышц. Прежде чем сказать реплику, он долго смотрел на партнера, и была в этом взгляде такая неподдельная вера в происходящее, что зрители смеялись, а иногда даже хлопали ему
Руководитель драмкружка, суетливый малый с конопатым неинтересным лицом, на репетициях кричал на Федора, произносил всякие ехидные слова — заставлял говорить громче. Федор тяжело переносил этот крик, много думал над ролью… А когда выходил на сцену, все повторялось: Федор говорил негромко и смотрел на партнеров исподлобья. Режиссер за кулисами кусал губы и громко шептал:
— Верстак… Наковальня…
Когда Федор, отыграв свое, уходил со сцены, режиссер набрасывался на него и шипел, как разгневанный гусак:
— Где у тебя язык? Ну-ка покажи язык!.. Ведь он же у тебя…
Федор слушал и смотрел в сторону. Он не любил этого вьюна, но считал, что понимает в искусстве меньше его… И терпел. Только один раз он вышел из себя.
— Где у тебя язык?.. — накинулся, по обыкновению, режиссер.
Федор взял его за грудь и так встряхнул, что у того глаза на лоб полезли.
— Больше не ори на меня, — негромко сказал Федор и отпустил режиссера.
Бледный руководитель не сразу обрел дар речи.
— Во-первых, я не ору, — сказал он, заикаясь. — Во-вторых, если не нравится здесь, можешь уходить. Тоже мне… герой-любовник.
— Еще вякни раз. — Федор смотрел на руководителя, как на партнера по сцене.
Тот не выдержал этого взгляда, пожал плечами и ушел. Больше он не кричал на Федора.
— А погромче, чуть погромче нельзя? — просил он на репетициях и смотрел на кузнеца с почтительным удивлением и интересом.
Федор старался говорить громче.
Отец Федора, Емельян Спиридоныч, один раз пришел в клуб посмотреть сына. Посмотрел и ушел, никому не сказав ни слова. А дома во время ужина ласково взглянул на сына и сказал:
— Хорошо играешь.
Федор слегка покраснел.
— Пьес хороших нету… Можно бы сыграть, — сказал он негромко.
Тяжело было произносить на сцене слова вроде: «сельхознаука», «незамедлительно», «в сущности говоря»… и т. п. Но еще труднее, просто невыносимо трудно и тошно было говорить всякие «чаво», «куды», «евон», «ейный»… А режиссер требовал, чтобы говорил так, когда речь шла о «простых» людях.
— Ты же простой парень! — взволнованно объяснял он. — А как говорят простые люди?
Еще задолго до того, когда нужно было произносить какое-нибудь «теперича», Федор, на беду свою, чувствовал его впереди, всячески готовился не промямлить, не «съесть» его, но когда подходило время произносить это «теперича», он просто шептал его себе под нос и краснел. Было ужасно стыдно.
— Стоп! — взвизгивал режиссер. — Я не слышал, что было сказано. Нести же надо слово! Еще раз. Активнее!
— Я не могу, — говорил Федор.
— Что не могу?
— Какое-то дурацкое слово… Кто так говорит?
— Да во-от же! Боже ты мой!.. — Режиссер вскакивал и совал ему под нос пьесу. — Видишь? Как тут говорят? Наверно, умнее тебя писал человек. «Так не говорят»… Это же художественный образ! Актер!..
Федор переживал неудачи как личное горе: мрачнел, замыкался, днем с ожесточением работал в кузнице, а вечером шел в клуб на репетицию.
… Готовились к межрайонному смотру художественной самодеятельности.
Режиссер крутился волчком, метался по сцене, показывал, как надо играть тот или иной «художественный образ».
— Да не также!.. Боже ты мой! — кричал он, подлетая к Федору. — Не верю! Вот смотри. — Он надвигал на глаза кепку, засовывал руки в карманы и входил развязной походкой в «кабинет председателя колхоза». Лицо у него делалось на редкость тупое.
— «Нам, то есть молодежи нашего села, Иван Петрович, необходимо нужен клуб… Чаво?»
Все вокруг смеялись и смотрели на режиссера с восхищением. Выдает!
А Федора охватывала глухая злоба и отчаяние. То, что делал режиссер, было, конечно, смешно, но совсем неверно. Федор не умел только этого сказать.
А режиссер, очень довольный произведенным эффектом, но всячески скрывая это, говорил деловым тоном:
— Вот так примерно, старик. Можешь делать по-своему. Копировать меня не надо. Но мне важен общий рисунок. Понимаешь?
Режиссер хотел на этом смотре широко доказать, на что он способен. В своем районе его считали очень талантливым.
Федору же за все его режиссерские дешевые выходки хотелось дать ему в лоб, вообще выкинуть его отсюда. Он играл все равно по-своему. Раза два он перехватил взгляд режиссера, когда тот смотрел на других участников, обращая их внимание на игру Федора: он с наигранным страданием закатывал глаза и разводил руками, как бы желал сказать: «Ну, тут даже я бессилен».
Федор скрипел зубами, и терпел, и говорил «чаво?», но никто не смеялся.
В этой пьесе по ходу действия Федор должен был приходить к председателю колхоза, махровому бюрократу и волокитчику, и требовать, чтобы тот начал строительство клуба в деревне. Пьесу написал местный автор и, используя свое «знание жизни», сверх всякой меры нашпиговал ее «народной речью»: «чаво», «туды», «сюды» так и сыпались из уст действующих лиц. Роль Федора сводилась, в сущности, к положению жалкого просителя, который говорил бесцветным, вялым языком и уходил ни с чем. Федор презирал человека, которого играл.
Наступил страшный день смотра.
В клубе было битком набито. В переднем ряду сидела мандатная комиссия.
Режиссер в репетиционной комнате умолял актеров:
— Голубчики, только не волнуйтесь! Все будет хорошо… Вот увидите: все будет отлично.
Федор сидел в сторонке, в углу, курил.
Перед самым началом режиссер подлетел к нему.
— Забудем все наши споры… Умоляю: погромче. Больше ничего не требуется…
— Пошел ты!.. — холодно вскипел Федор. Он уже не мог больше выносить этой бессовестной пустоты и фальши в человеке. Она бесила его.
Режиссер испуганно посмотрел на него и отбежал к другим.
— …Я уже не могу… — услышал Федор его слова.
Всякий раз, выходя на сцену, Федор чувствовал себя очень плохо: как будто проваливался в большую гулкую яму. Он слушал стук собственного сердца. В груди становилось горячо и больно.
И на этот раз, ожидая за дверью сигнала «пошел», Федор почувствовал, как в груди начинает горячо подмывать.
В самый последний момент он увидел взволнованное лицо режиссера. Тот беззвучно показывал губами: «громче». Это решило все. Федор как-то странно вдруг успокоился, смело и просто ступил на залитую светом сцену.
Перед ним сидел лысый бюрократ-председатель. Первые слова Федора по пьесе были: «Здравствуйте, Иван Петрович. А я все насчет клуба, ххе… Поймите, Иван Петрович, молодежь нашего села…» На что Иван Петрович, бросая телефонную трубку, кричал: «Да не до клуба мне сейчас! Посевная срывается!»
Федор прошел к столу председателя, сел на стул.
— Когда клуб будет? — глухо спросил он.
Суфлер в своей будке громко зашептал:
— «Здравствуйте, Иван Петрович! Здравствуйте, Иван Петрович! А я все насчет…»
Федор ухом не повел.
— Когда клуб будет, я спрашиваю? — повторил он свой вопрос, прямо глядя в глаза партнеру; тот растерялся.
— Когда будет, тогда и будет, — буркнул он. — Не до клуба сейчас.
— Как это не до клуба?
— Как, как!.. Так. Чего ты?.. Явился тут — царь Горох! — Партнера тоже уже понесло напропалую. — Невелика птица — без клуба поживешь.
Федор положил тяжелую руку на председательские бумажки.
— Будет клуб или нет?!
— Не ори! Я тоже орать умею.
— Наше комсомольское собрание постановило… Наше комсомольское собрание постановило… — с отчаянием повторял суфлер.
— Вот что… — Федор встал. — Если вы думаете, что мы по старинке жить будем, то вы сильно ошибаетесь! Не выйдет! — Голос Федора зазвучал крепко и чисто. — Зарубите это себе на носу, председатель. Сами можете киснуть на печке с бабой, а нам нужен клуб. Мы его заработали. Нам библиотека тоже нужна! Моду взяли бумажками отбояриваться… Я их видеть не хочу, эти бумажки! И дураком жить тоже не хочу!
Суфлер молчал и с интересом наблюдал за разворачивающейся сценой.
Режиссер корчился за кулисами.
— Чего ты кричишь тут? — пытался остановить председатель Федора, но остановить его было невозможно; он незаметно для себя перешел на «ты» с председателем.
— Сидишь тут, как… ворона, глазами хлопаешь. Давно бы уже все было, если бы не такие вот… Сундук старорежимный! Пуп земли… Ты ноль без палочки — один-то, вот кто. А ломаешься, как дешевый пряник. Душу из тебя вытрясу, если клуб не построишь! — Федор ходил по кабинету — сильный, собранный, резкий. Глаза его сверкали гневом. Он был прекрасен.
В зале стояла тишина.
— Запомни мое слово: не начнешь строить клуб, поеду в район, в край… к черту на рога, но я тебя допеку. Ты у меня худой будешь…
— Выйди отсюда моментально! — взорвался председатель.
— Будет клуб или нет?
Председатель мучительно соображал, как быть. Он понимал, что Федор не выйдет отсюда, пока не добьется своего.
— Я подумаю.
— Завтра подумаешь. Будет клуб?
— Что ладно?
— Будет вам клуб. Что ты делаешь вообще-то?.. — Председатель с тоской огляделся — искал режиссера, хотел что-нибудь понять во всей этой тяжелой истории.
В зале засмеялись.
— Вот это другой разговор. Так всегда и отвечай. — Федор встал и пошел со сцены. — До свиданья. Спасибо за клуб!
В зале дружно захлопали.
Федор, ни на кого не глядя, прошел в актерскую комнату и стал переодеваться.
— Что ты натворил? — печально спросил его режиссер.
— Что? Не по-твоему? Ничего… Переживешь. Выйди отсюда — я штаны переодевать буду. Я стесняюсь тебя.
Федор переоделся и вышел из клуба, крепко хлопнув на прощанье дверью. Он решил порвать с искусством.
Через три дня сообщили результаты смотра: первое место среди участников художественной самодеятельности двадцати районов края завоевал кузнец Федор Грай.
— Кхм… Может, еще какой Федор Грай есть? — усомнился отец Федора.
— Нет. Я один Федор Грай, — тихо сказал Федор и побагровел. — А может, еще есть… Не знаю.
Рассказ этот - истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель. Вот чего он рассказал.
Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театрах играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего.
Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики - знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь - подмигивают с партеру - дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь - дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами. Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу «Кто виноват?»
Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит:
Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты за-место его сыграешь? Публика дура - не поймет.
Я говорю:
Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйтить. Не просите. Я, говорю, сейчас два арбуза съел.
А он говорит:
Выручай, браток. Хотя на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе. И вышел по ходу пьесы как есть в своем пиджачке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.
А, - говорят, - Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы…
Я говорю:
Робеть, граждане, не приходится - раз, говорю, критический момент. Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
Не подходите, - говорю, - сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (18 червонцев) и к часам прутся. Я кричу не своим голосом:
Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:
Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам!
Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по рылам.
Вижу - один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
Братцы, - кричу, - да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
Молодец, - говорит, - Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу: крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь - все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.
Братцы, - говорю. - Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы - видят, не по пьесе слова - из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
Кажись, - говорит, - граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
Братцы, - говорю. - Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул. Деньги так и сгинули. Как сгорели. Вы говорите - искусство? Знаем! Играли!
Вятка - город провинциальный. В Вятке волки по улицам бегают. Там даже поговорка сложилась: волков бояться - по центральной улице не ходить.
Столичная пресса отмечает это характерное вятское явление:
На Центральную улицу города забежали два крупных матерых волка…
В другом городе стрелять бы начали в волков. Но не такой это город Вятка, чтоб стрелять. Вятка город тихий. Там даже в революцию выстрелов не было. К чему же теперь, при нэпе, взбудораживать невинные вятские сердца?
Нет! Там в волков не стреляли. Там свистеть начали. «Красная газета» отмечает этот провинциальный способ:
Растерявшиеся милиционеры принялись свистеть…
А что такое, читатель, свист? Свист - это нечто нереальное, умственное, так сказать, звуковая несущественная трель. Сами посудите, много ли свистом поделаешь с матерым волком?
Но не такой это город Вятка. Там и свист вполне пригоден в борьбе с матерыми хищниками. Там, оказывается,
на свистки милиционеров из одного дома выбежал дворник, который бросился на волка и задушил его. Второй волк убежал в лес.
Ну да. Выбежал дворник.
Что, спрашивает, волки, что ли? Чичас мы их подомнем.
И подмял. Долго ли умеючи?!
Вот, скажем, Ленинград всегда был на первом месте. А в данном случае Ленинграду нипочем не устоять против Вятки.
В Ленинграде вызвали бы против волков пожарную команду. И волков убрали бы довольно скоро.
Но, во всяком случае, с чувством глубокого профессионального восторга мы отдаем Вятке первенство.
По слухам, герой дворник представлен к медали за спасение утопающих.
Валяйте, нам не жалко!
Гляди, читатель, чего на картинке видишь? Небось, думаешь - это последний фотопортрет нашего многоуважаемого Гаврилы?
Нету, читатель. Это не наш Гаврила. Это харьковский Гаврила. Это в Харькове журнал такой будет выходить «Гаврила».
А пущай выходит. Нам не жалко.
Погляди, читатель, еще раз на картинку. Ась?
Гляди: идет человек с вещами. Тут у него и папка с бумагами, и пузырек с чернилами, и ручка с пером. Все, как у богатого. И пиджак слева, гляди, оттопыривается слегка. Это не иначе как бумажник с деньгами пузырится. На три номера, небось, за глаза хватит.
Ладно. Пущай выходят. Нам не жалко.
А только для истории сообщаем: просим не смешивать нашего Гаврилу с этим Гаврилой. Наш Гаврила будет слегка поплотней, и выражение лица у нашего несколько язвительней. И не курит, как этот. Потому - борьба. И кашне не носит. Братишка его двоюродный действительно носит кашне, а он - нет.
Ну, ладно. Пущай их выходят. Надо же и Харьков слегка осчастливить. Нам не жалко. Мы все советские. И наш Гаврила - советский, и этот - советский. Мы его не хаем. Это тоже ужасно способный Гаврила. Вишь, идет как смело. И аппарат в руке. И зачем ему, братцы, аппарат сдался? Фотомонтаж он делать будет, что ли? Ах, едят его мухи!
А только странно, братцы, где ж у него наш журнал «Бузотер»? Чтой-то не видно. Эге, да он в папочке спрятан. Глядите - кусок торчит.
Пущай торчит. Разве нам жалко. Пущай их читают и пущай сами выходят.
А полупочтенному нашему тезке - Гавриле - наше вам с кисточкой.
АКТЕРРассказ этот - истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель.
Вот что он рассказал:
"Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театре играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего.
Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики - знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь - подмигивают с партеру - дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь - дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами.
Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу "Кто виноват?". Из прежней жизни. Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И, как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит:
- Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты заместо его сыграешь? Публика дура - не поймет.
Я говорю:
- Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйти. Не проекте. Я, говорю, сейчас два арбуза съел. Неважно соображаю.
А он говорит:
- Выручай, браток. Хоть на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе.
И вышел по ходу пьесы, как есть, в своем пиджаке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.
- А, - говорят, - Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы...
Я говорю:
- Робеть, граждане, не приходится - раз, говорю, критический момент. Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
- Не подходите, - говорю, - сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (восемнадцать червонцев) и к часам прутся.
Я кричу не своим голосом:
- Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:
- Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.
Я кричу:
- Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по головам.
Вижу - один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
- Братцы, - кричу, - да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
- Молодец, - говорит, - Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу - крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь - все прямо по ходу пьесы ложится.
Встал я на колени.
- Братцы, - говорю. - Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы - видят, не по пьесе слова - из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
- Кажись, - говорит, - граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
- Братцы, - говорю. - Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктойто бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул.
Деньги так и сгинули. Как сгорели.
Вы говорите - искусство? Знаем! Играли!"
1925