Читать онлайн михаил салтыков щедрин пошехонская

Сидит на краешке стула, смотрит строго-строго, едва причмокивая губами в попытках что-то сказать, но не говорит. Всё плохо: разруха в головах, закон на бумаге, а жизнь идет так, как у всех.

Всё плохо, грязно, пошло, но не у вас, а у нас. Вот так я воспринимаю Щедрина. "Пошехонская старина" - удивительное произведение, не похожее ни на что другое среди щедринского наследия: здесь тебе ни сатиры, ни иносказания, ни аллегории, зато автобиографичных сведений хоть отбавляй. Здесь нет наслаждения грязью, как это было в "Господах Головлевых". "Житие Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина" - такой жанровый подзаголовок готовит читателя к своеобразному отстранению автора/рассказчика от происходящего. Мы ждем святости, описания тяжелой жизни и преодоления всех бытийных невзгод на пути к вечному, а получаем что-то другое. Здесь нет места разуму, здесь нет места чувствам. Все произведение пропитано недопониманием прошлого. Композиционно "Пошехонская старина" делится на несколько частей: описание детства, лишенного любви, игр, забав и собственно того, что мы привыкли называть детством; галерея господ (большей частью родственников, некоторые из которых сумасброды, ярые и жестокие крепостники); галерея крепостных (и кстати сказать, здесь нет сожаления, активного сочувствия: народ страдает, это все мерзко, но привычно и не вызывает никакой боли у тех, кто рядом. Иными словами, здесь нет идеализации крепостных); галерея помещиков-соседей. Интересно, что, рассказывая о своем детстве или о том, что было прожито, Никанор не затрагивает область чувств, описание действительно происходит отстраненно. Рассказчик с горечью повествует о разделении детей на любимчиков и постылых, но не говорит о том, что он и его постылый братья, сестры чувствовали. Всё это заключено лишь в поступки и ранний нравственный упадок. Так, Степка-балбес, будучи тем самым нелюбимым сыном, не выказывает душевной боли, а лишь начинает вести себя соответствующе нелюбимому ребенку: он хамит, подслушивает взрослые разговоры, ведет себя не слишком послушно. Вообще, все разделение среди детей проявляется только в области питания: одним дают больше и вкуснее, другим - остатки. А где чувства? Показывая жизнь матери, которая вышла замуж в 15 лет и первые три года не была принята в семью (над ней посмеивались сестры мужа, издевались над ее купеческим происхождением), рассказчик не задается вопросом, как все это смогла вытерпеть девчонка, увезенная в чужую семью, одинокая, вышедшая замуж за сорокалетнего мужчину. В сердце рассказчика нет места сочувствию, состраданию, поскольку всё занимает боль прошлого, грязного. Он не пытается оправдать мать: ведь ее никто не научил быть женой, мамой, подругой, воспитательницей, а сама она, попав в жестокую среду, должна была лишь думать, как не пропасть, не сгинуть, не сломиться. В итоге она стала жесткой помещицей, эдакой лайт-версией Плюшкина. Рассказчик путешествует в свое детство, вспоминая ушедших уже крепостных, их нравы и обычаи. Он усердно изображает замкнутый помещичий мир, далекий от того идеального, какой мы привыкли видеть в романах 19 века: помещики все сплошь глупы, крестьяне жестоки по отношению друг к другу, нет духовности, воспетой идеализирующими мир писателями. Крепостной любит свою жену, которая была раньше мещанкой, но пожертвовала своей свободой и закрепостилась ради мужа. Мать Никанора пытается одолеть непокорную, вступает в неравную нравственную борьбу, а все остальные стоят в стороне, обособленно, не вмешиваясь в происходящее и даже не оценивая его. Все заканчивается плачевно, но авторская позиция здесь непонятна: крепостной говорил, что наложит на себя руки, он-то сможет, в отличие от грозящей сделать это жены. "Но и до этого дело не дошло, а разрешилось гораздо проще". Вот как? Чья-то жизнь более ценная? При этом автор может оправдать тех, кто изначально ему симпатичен или похож на него самого. Я пытаюсь намекнуть на Бурмакина, чье мировоззрение несостоятельно, идеализировано, - словом, не подготовлено к жизни. Ах и ох, святая простота, нравственность, женственность (прям Блогом и Соловьевым запахло, но до них еще далеко). Как только оказывается, что надо помочь сформироваться этому, что надо проявить силу, что надо быть мужчиной и идти до конца, автор вместе со своим героем поднимает лапки вверх и признает, что ошибся, а исправлять ситуацию он не может. Он-де не такой. Сидит мой Михаил Евграфович на стульчике, представляется Николаем Щедриным, пишет роман, остраняясь от чувств, эмоций и даже местами от здравого смысла. Показывает он грязь, боль, беспросветность, но нет места состраданию в его сердце, нет места поискам выхода в его разуме. Всё бренность и тлен.

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин


Пошехонская старина

О «ПОШЕХОНСКОЙ СТАРИНЕ»

«Пошехонская старина», появившаяся в 1887 - 1889 годах в журнале «Вестник Европы», - последнее произведение М. Е. Салтыкова-Щедрина. Им закончился творческий и жизненный путь писателя. В отличие от других его вещей оно посвящено не злободневной современности, а прошлому - жизни помещичьей семьи в усадьбе при крепостном праве. По своему материалу «Пошехонская старина» во многом восходит к воспоминаниям автора о своем детстве, прошедшем в родовом дворянском гнезде, в самый разгар крепостного права. Отсюда не только художественное, но и также историческое и биографическое значение этого монументального литературного памятника, хотя он не является ни автобиографией, ни мемуарами писателя.

«Пошехонская старина» - многоплановое произведение. Око совмещает в себе три слоя: «хронику» или «житие» - повесть о детстве (предполагалось и о юности) на автобиографической основе; историко-бытовую панораму - картины жизни в помещичьей усадьбе, при крепостном праве и публицистику - суд писателя-демократа над крепостническим строем и обличение духа крепостничества в идеологии и политике России 80-х годов прошлого века. Первые два слоя даны предметно (сюжетно). Последний содержится в авторских «отступлениях», кроме того, он задан в подтексте произведения, заключен в идейной позиции автора.

Русская литература XIX века знает несколько автобиографических повествований о детстве, признаваемых классическими. «Пошехонская старина» - одно из них. Хронологически она занимает место после «Семейной хроники» и «Детских годов Багрова внука» С. Аксакова и «Детства» и «Отрочества» Л. Толстого и предшествует «Детству Темы» Н. Гарина-Михайловского. Не уступая названным произведениям в художественной силе и яркости красок (хотя и крайне суровых тонов), салтыковская «хроника» отличается от них глубиною своего социального критицизма, пронизывающего все повествование. С этой особенностью «хроники» связано и принципиально иное, чем у названных писателей, отношение Салтыкова к автобиографическому материалу. Он используется не только и не столько для субъективного раскрытия собственной личности, душевного мира и биографии повествователя, сколько для объективного обозрения изображаемой социальной действительности и суда над нею.

Повествование ведется в форме рассказа («записок») пошехонского дворянина Никанора Затрапезного о своем «житии», - собственно лишь о детстве. В специальном примечании, начинающем произведение, Салтыков просит читателя не смешивать его личность с личностью Никанора Затрапезного и заявляет: «Автобиографического элемента в моем настоящем труде очень мало; он представляет собой просто-напросто свод жизненных наблюдений, где чужое перемешано с своим, а в то же время дано место и вымыслу».

Салтыков, таким образом, не отрицает присутствия «автобиографических элементов» в своей «хронике», но ограничивает их роль и значение, настаивая на том, что он писал не автобиографию или мемуары, а художественное произведение, хотя и на материале личных воспоминаний.

Действительно, Салтыков отнюдь не ставил перед собой задачи полного восстановления («restitutio in integrun») - всех образов и картин своего детства, хотя они и предстояли перед его памятью «как живые, во всех мельчайших подробностях». Биографический комментарий к произведению, осуществленный при помощи материалов семейного архива Салтыковых и других объективных источников, устанавливает, что в «Пошехонской старине» писатель воспроизвел немало подлинных фактов, имен, эпизодов и ситуаций из собственного своего и своей семьи прошлого, и все же даже наиболее «документированные» страницы произведения не могут безоговорочно рассматриваться в качестве автобиографических или мемуарных. Для правильного понимания «автобиографического» в «Пошехонской старине» нужно иметь в виду два обстоятельства.

Во-первых, биографические материалы Салтыкова введены в произведение в определенной идейно-художественной системе, которой и подчинены. Система эта - типизация. Писатель отбирал из своих воспоминаний то, что считал характерным для тех образов и картин, которые рисовал. «Теперь познакомлю читателя с той обстановкой, которая делала из нашего дома нетто типичное», - указывал Салтыков, начиная свое повествование.

Я, Никанор Затрапезный, принадлежу к старинному пошехонскому дворянскому роду. Но предки мои были люди смирные и уклончивые. В пограничных городах и крепостях не сидели, побед и одолений не одерживали, кресты целовали по чистой совести, кому прикажут, беспрекословно. Вообще не покрыли себя ни славою, ни позором. Но зато ни один из них не был бит кнутом, ни одному не выщипали по волоску бороды, не урезали языка и не вырвали ноздрей. Это были настоящие поместные дворяне, которые забились в самую глушь Пошехонья, без шума сбирали дани с кабальных людей и скромно плодились. Иногда их распложалось множество, и они становились в ряды захудалых; но по временам словно мор настигал Затрапезных, и в руках одной какой-нибудь пощаженной отрасли сосредоточивались имения и маетности остальных. Тогда Затрапезные вновь расцветали и играли в своем месте видную роль.

Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей – сын и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и, будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.

Но расчет на богатое приданое не оправдался: по купеческому обыкновению, его обманули, а он, в свою очередь, выказал при этом непростительную слабость характера. Напрасно сестры уговаривали его не ехать в церковь для венчания, покуда не отдадут договоренной суммы полностью; он доверился льстивым обещаниям и обвенчался. Вышел так называемый неравный брак, который впоследствии сделался источником бесконечных укоров и семейных сцен самого грубого свойства.

Брак этот был неровен во всех отношениях. Отец был, по тогдашнему времени, порядочно образован; мать – круглая невежда; отец вовсе не имел практического смысла и любил разводить на бобах, мать, напротив того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону жизни, никогда вслух не загадывала, а действовала молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда как мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту. Понятно, какое должно было оказаться при таких условиях совместное житье.

Тем не менее, благодаря необыкновенным приобретательным способностям матери, семья наша начала быстро богатеть, так что в ту минуту, когда я увидал свет, Затрапезные считались чуть не самыми богатыми помещиками в нашей местности. О матери моей все соседи в один голос говорили, что Бог послал в ней Василию Порфирычу не жену, а клад. Сам отец, видя возрастание семейного благосостояния, примирился с неудачным браком, и хотя жил с женой несогласно, но в конце концов вполне подчинился ей. Я, по крайней мере, не помню, чтоб он когда-нибудь в чем-нибудь проявил в доме свою самостоятельность.

Затем, приступая к пересказу моего прошлого, я считаю нелишним предупредить читателя, что в настоящем труде он не найдет сплошного изложения всех событий моего жития, а только ряд эпизодов, имеющих между собою связь, но в то же время представляющих и отдельное целое. Главным образом я предпринял мой труд для того, чтоб восстановить характеристические черты так называемого доброго старого времени, память о котором, благодаря резкой черте, проведенной упразднением крепостного права, все больше и больше сглаживается. Поэтому я и в форме ведения моего рассказа не намерен стесняться. Иногда буду вести его лично от себя, иногда – в третьем лице, как будет для меня удобнее.

Детство и молодые годы мои были свидетелями самого разгара крепостного права. Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою – к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин, – но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным. С недоумением спрашиваешь себя: как могли жить люди, не имея ни в настоящем, ни в будущем иных воспоминаний и перспектив, кроме мучительного бесправия, бесконечных терзаний поруганного и ниоткуда не защищенного существования? – и, к удивлению, отвечаешь: однако ж жили! И, что еще удивительнее: об руку с этим сплошным мучительством шло и так называемое пошехонское «раздолье», к которому и поныне не без тихой грусти обращают свои взоры старички. И крепостное право, и пошехонское раздолье были связаны такими неразрывными узами, что когда рушилось первое, то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование и другое. И то и другое одновременно заколотили в гроб и снесли на погост, а какое иное право и какое иное раздолье выросли на этой общей могиле – это вопрос особый. Говорят, однако ж, что выросло нечто не особенно важное.

Ибо хотя старая злоба дня и исчезла, но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою. Конечно, свидетели и современники старых порядков могут, до известной степени, и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные основы стоят по-прежнему незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм и обнаруживают нетерпение, которое получает тем более мучительный характер, что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности…

Местность, в которой я родился и в которой протекло мое детство, даже в захолустной пошехонской стороне, считалась захолустьем. Как будто она самой природой предназначена была для мистерий крепостного права. Совсем где-то в углу, среди болот и лесов, вследствие чего жители ее, по-простонародному, назывались «заугольниками» и «лягушатниками». Тем не меньше по части помещиков и здесь было людно (селений, в которых жили так называемые экономические крестьяне, почти совсем не было). Исстари более сильные люди захватывали местности по берегам больших рек, куда их влекла ценность угодий: лесов, лугов и проч. Мелкая сошка забивалась в глушь, где природа представляла, относительно, очень мало льгот, но зато никакой глаз туда не заглядывал, и, следовательно, крепостные мистерии могли совершаться вполне беспрепятственно. Мужицкая спина с избытком вознаграждала за отсутствие ценных угодий. Во все стороны от нашей усадьбы было разбросано достаточное количество дворянских гнезд, и в некоторых из них, отдельными подгнездками, ютилось по несколько помещичьих семей. Это были семьи, по преимуществу, захудалые, и потому около них замечалось особенное крепостное оживление. Часто четыре-пять мелкопоместных усадьб стояли обок или через дорогу; поэтому круговое посещение соседей соседями вошло почти в ежедневный обиход. Появилось раздолье, хлебосольство, веселая жизнь. Каждый день где-нибудь гости, а где гости – там вино, песни, угощенье. На все это требовались ежели не деньги, то даровой припас. Поэтому, ради удовлетворения целям раздолья, неустанно выжимался последний мужицкий сок, и мужики, разумеется, не сидели сложа руки, а кишели, как муравьи, в окрестных полях. Вследствие этого оживлялся и сельский пейзаж.

Равнина, покрытая хвойным лесом и болотами, – таков был общий вид нашего захолустья. Всякий сколько-нибудь предусмотрительный помещик-абориген захватил столько земли, что не в состоянии был ее обработать всю, несмотря на крайнюю растяжимость крепостного труда. Леса горели, гнили на корню и загромождались валежником и буреломом; болота заражали окрестность миазмами, дороги не просыхали в самые сильные летние жары; деревни ютились около самых помещичьих усадьб, а особняком проскакивали редко на расстоянии пяти-шести верст друг от друга. Только около мелких усадьб прорывались светленькие прогалины, только тут всю землю старались обработать под пашню и луга. Зато непосильною барщиной мелкопоместный крестьянин до того изнурялся, что даже по наружному виду можно было сразу отличить его в толпе других крестьян. Он был и испуганнее, и тощее, и слабосильнее, и малорослее. Одним словом, в общей массе измученных людей был самым измученным. У многих мелкопоместных мужик работал на себя только по праздникам, а в будни – в ночное время. Так что летняя страда этих людей просто-напросто превращалась в сплошную каторгу.

О «Пошехонской старине»

«Пошехонская старина», появившаяся в 1887-1889 годах в журнале «Вестник Европы», — по-следнее произведение М. Е. Салтыкова-Щедрина. Им закончился творческий и жизненный путь пи-сателя. В отличие от других его вещей оно посвящено не злободневной современности, а прошлому — жизни помещичьей семьи в усадьбе при крепостном праве. По своему материалу «Пошехонская старина» во многом восходит к воспоминаниям автора о своем детстве, прошедшем в родовом дво-рянском гнезде, в самый разгар крепостного права. Отсюда не только художественное, но и также историческое и биографическое значение этого монументального литературного памятника, хотя он не является ни автобиографией, ни мемуарами писателя.
«Пошехонская старина» — многоплановое произведение. Оно совмещает в себе три слоя: «хронику» или «житие» — повесть о детстве (предполагалось и о юности) на автобиографической основе; историко-бытовую панораму — картины жизни в помещичьей усадьбе, при крепостном пра-ве и публицистику — суд писателя-демократа над крепостническим строем и обличение духа крепо-стничества в идеологии и политике России 80-х годов прошлого века.
Первые два слоя даны предметно (сюжетно). Последний содержится в авторских «отступлени-ях», кроме того, он задан в подтексте произведения, заключен в идейной позиции автора.
Русская литература XIX века знает несколько автобиографических повествований о детстве, признаваемых классическими. «Пошехонская старина» — одно из них. Хронологически она занимает место после «Семейной хроники» и «Детских годов Багрова внука» С. Аксакова и «Детства» и «Отрочества» Л. Толстого и предшествует «Детству Темы» Н. Гарина-Михайловского. Не уступая названным произведениям в художественной силе и яркости красок (хотя и крайне суровых тонов), салтыковская «хроника» отличается от них глубиною своего социального критицизма, пронизывающего все повествование. С этой особенностью «хроники» связано и принципиально иное, чем у названных писателей, отношение Салтыкова к автобиографическому материалу. Он используется не только и не столько для субъективного раскрытия собственной личности, душевного мира и биографии повествователя, сколько для объективного обозрения изображаемой социальной действительности и суда над нею.
Повествование ведется в форме рассказа («записок») пошехонского дворянина Никанора За-трапезного о своем «житии», — собственно лишь о детстве. В специальном примечании, начинаю-щем произведение, Салтыков просит читателя не смешивать его личность с личностью Никанора Затрапезного и заявляет: «Автобиографического элемента в моем настоящем труде очень мало; он представляет собой просто-напросто свод жизненных наблюдений, где чужое перемешано с своим, а в то же время дано место и вымыслу».
Салтыков, таким образом, не отрицает присутствия «автобиографических элементов» в своей «хронике», но ограничивает их роль и значение, настаивая на том, что он писал не автобиографию или мемуары, а художественное произведение, хотя и на материале личных воспоминаний.
Действительно, Салтыков отнюдь не ставил перед собой задачи полного восстановления («restitutio in integrun») — всех образов и картин своего детства, хотя они и предстояли перед его па-мятью «как живые, во всех мельчайших подробностях». Биографический комментарий к произведе-нию, осуществленный при помощи материалов семейного архива Салтыковых и других объективных источников, устанавливает, что в «Пошехонской старине» писатель воспроизвел немало подлинных фактов, имен, эпизодов и ситуаций из собственного своего и своей семьи прошлого, и все же даже наиболее «документированные» страницы произведения не могут безоговорочно рассматриваться в качестве автобиографических или мемуарных.

Михаил Евграфович САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

ПОШЕХОНСКАЯ СТАРИНА

О «Пошехонской старине»

«Пошехонская старина», появившаяся в 1887 – 1889 годах в журнале «Вестник Европы», – последнее произведение М. Е. Салтыкова-Щедрина. Им закончился творческий и жизненный путь писателя. В отличие от других его вещей оно посвящено не злободневной современности, а прошлому – жизни помещичьей семьи в усадьбе при крепостном праве. По своему материалу «Пошехонская старина» во многом восходит к воспоминаниям автора о своем детстве, прошедшем в родовом дворянском гнезде, в самый разгар крепостного права. Отсюда не только художественное, но и также историческое и биографическое значение этого монументального литературного памятника, хотя он не является ни автобиографией, ни мемуарами писателя.

«Пошехонская старина» – многоплановое произведение. Оно совмещает в себе три слоя: «хронику» или «житие» – повесть о детстве (предполагалось и о юности) на автобиографической основе; историко-бытовую панораму – картины жизни в помещичьей усадьбе, при крепостном праве и публицистику – суд писателя-демократа над крепостническим строем и обличение духа крепостничества в идеологии и политике России 80-х годов прошлого века.

Первые два слоя даны предметно (сюжетно). Последний содержится в авторских «отступлениях», кроме того, он задан в подтексте произведения, заключен в идейной позиции автора.

Русская литература XIX века знает несколько автобиографических повествований о детстве, признаваемых классическими. «Пошехонская старина» – одно из них. Хронологически она занимает место после «Семейной хроники» и «Детских годов Багрова внука» С. Аксакова и «Детства» и «Отрочества» Л. Толстого и предшествует «Детству Темы» Н. Гарина-Михайловского. Не уступая названным произведениям в художественной силе и яркости красок (хотя и крайне суровых тонов), салтыковская «хроника» отличается от них глубиною своего социального критицизма, пронизывающего все повествование. С этой особенностью «хроники» связано и принципиально иное, чем у названных писателей, отношение Салтыкова к автобиографическому материалу. Он используется не только и не столько для субъективного раскрытия собственной личности, душевного мира и биографии повествователя, сколько для объективного обозрения изображаемой социальной действительности и суда над нею.

Повествование ведется в форме рассказа («записок») пошехонского дворянина Никанора Затрапезного о своем «житии», – собственно лишь о детстве. В специальном примечании, начинающем произведение, Салтыков просит читателя не смешивать его личность с личностью Никанора Затрапезного и заявляет: «Автобиографического элемента в моем настоящем труде очень мало; он представляет собой просто-напросто свод жизненных наблюдений, где чужое перемешано с своим, а в то же время дано место и вымыслу».

Салтыков, таким образом, не отрицает присутствия «автобиографических элементов» в своей «хронике», но ограничивает их роль и значение, настаивая на том, что он писал не автобиографию или мемуары, а художественное произведение, хотя и на материале личных воспоминаний.

Действительно, Салтыков отнюдь не ставил перед собой задачи полного восстановления («restitutio in integrun») – всех образов и картин своего детства, хотя они и предстояли перед его памятью «как живые, во всех мельчайших подробностях». Биографический комментарий к произведению, осуществленный при помощи материалов семейного архива Салтыковых и других объективных источников, устанавливает, что в «Пошехонской старине» писатель воспроизвел немало подлинных фактов, имен, эпизодов и ситуаций из собственного своего и своей семьи прошлого, и все же даже наиболее «документированные» страницы произведения не могут безоговорочно рассматриваться в качестве автобиографических или мемуарных. Для правильного понимания «автобиографического» в «Пошехонской старине» нужно иметь в виду два обстоятельства.

Во-первых, биографические материалы Салтыкова введены в произведение в определенной идейно-художественной системе, которой и подчинены. Система эта – типизация. Писатель отбирал из своих воспоминаний то, что считал характерным для тех образов и картин, которые рисовал. «Теперь познакомлю читателя с <…> той обстановкой, которая делала из нашего дома нечто типичное», – указывал Салтыков, начиная свое повествование.

Во-вторых, и это главное, нельзя забывать, что в «Пошехонской старине» содержатся одновременно «и корни и плоды жизни сатирика» (Н. К. Михайловский) – удивительная сила воспоминаний детства и глубина итогов жизненного пути, последняя мудрость писателя. «Автобиографическая» тема в «Пошехонской старине» полифонична. Она двухголосна. Один «голос – воспоминания мальчика Никанора Затрапезного о своем детстве. Другой «голос» – суждения о рассказанном. Все они определяются и формулируются с точки зрения общественных идеалов, существование которых в изображаемых среде и времени исключается. Оба «голоса» принадлежат Салтыкову. Но они не синхронны. Два примера проиллюстрируют сказанное.

В главе «Заболотье» автор пишет: «Всякий уголок в саду был мне знаком, что-нибудь напоминал; не только всякого дворового я знал в лицо, но и всякого мужика». Это воспоминание – одно из конкретных впечатлений детства (в черновой рукописи названы подлинные имена «дворовых» и «мужиков»). Но дальше следует широкое обобщение приведенного воспоминания, биографически важный вывод из него: «Крепостное право, тяжелое и грубое в своих формах, сближало меня с подневольной массой. Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни, и что только пережив все его фазисы – я мог придти к полному, сознательному и страстному отрицанию его». Это – суждение, оценка детского опыта с позиций опыта всей прожитой жизни.

Другой пример – одно из интереснейших автобиографических признаний Салтыкова, сопоставимых лишь с аналогичными признаниями других великих социальных моралистов Руссо и Толстого. Речь идет о главе V – «Первые шаги на пути к просвещению». В ней содержится удивительное свидетельство Салтыкова, совпадающего здесь с Никанором Затрапезным, об обстоятельствах своего гражданского рождения, «моменте» возникновения в его душевном мире – почти ребенка – сознания и чувства социальной несправедливости мира, в котором он рос. Салтыков считал таким «моментом» те весенние дни 1834 года – ему шел тогда девятый год, – когда, роясь в учебниках, он случайно отыскал «Чтения из четырех евангелистов» и самостоятельно прочел книгу.

«Для меня эти дни принесли полный жизненный переворот, – свидетельствует Салтыков от имени Никанора Затрапезного. – Главное, что я почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа нечто устойчивое, свое, благодаря которому господствующий жизненный уклад уже не так легко порабощал меня… Я даже могу с уверенностью утверждать, что момент этот имел несомненное влияние на весь позднейший склад моего миросозерцания».

В своих воспоминаниях известный публицист Г. З. Елисеев, близко стоявший к Салтыкову, рассказывает, что, прочтя в «Вестнике Европы» цитированное признание, он заинтересовался, «насколько это сообщенное Салтыковым сведение о таком раннем возникновении в нем самосознания может считаться несомненно подлинным материалом для его биографии». При первом же посещении Салтыкова Елисеев обратился к нему за соответствующими разъяснениями. «Салтыков отвечал мне, – пишет Елисеев, – что все было именно так, как он описал в своей статье».

Действительно, нет оснований сомневаться в субъективной достоверности признания Салтыкова. Но в этом признании отчетливо различимы два разновременных пласта, каждый из которых является бесспорной автобиографической реальностью. Хронологически знакомство с евангельскими словами об «алчущих», «жаждущих» и «обремененных» принадлежат восьмилетнему мальчику с богатыми задатками духовного развития. Ему же принадлежат и воспоминания о том, как он отнес эти слова из социальных догматов раннего христианства к окружавшей его конкретной действительности – к крепостной «девичьей» и «застольной», «где задыхались десятки поруганных и замученных существ». Но оценка этих дней как события, принесшего автору воспоминаний «полный жизненный переворот», имевшего «несомненное влияние» на весь позднейший склад его мировоззрения, принадлежит уже не мальчику, а писателю Салтыкову, подводящему итоги своей жизни и деятельности.

Рассказ о чтении Евангелия не раз служил в идеалистической критике источником для утверждений, будто бы Салтыков испытал в детстве религиозную страсть. Но сам автор «Пошехонской старины» отрицал это. Обладавший необыкновенно развитою памятью на все связанное с социальными сторонами действительности, он вспомнил о возникновении в сознании и чувствах не религиозных настроений, а зачатков тревоги по поводу общественного нестроения жизни, ее расколотости и несправедливости. Никаких религиозно-мистических мотивов в рассказе Салтыкова нет. По отношению к религии как и по отношению к другим формам духовной культуры Салтыков находился в детские годы в атмосфере сурового, ничем не прикрытого практицизма, чуждавшегося всего неясного, религиозно-мечтательного, иррационального.