Гофман метель анализ. Серебряная метель — Никифоров–Волгин В.А. Проблематика, литературное направление

И ветер, веющий стремительно и буйно,

И развевающий, и рвущий волоса.

И моря вольный блеск, ходящий многоструйно –

О, беспредельная, о, мощная краса!

То всё в ней яркий блеск, зыбящийся и пирный –

Обломки светлых льдин и горных хрусталей,

То бархат шелестный, спокойный и сапфирный,

То рябь червонная пылающих углей.

То словно старцев рой с лучистой сединою,

Плывёт встревоженно под зыбкою волною,

И ветер дерзко рвёт седые волоса.

То над сапфирностью безбрежной и бездонной –

Вдруг словно рёв и спины прыгающих львов.

О, как красива мощь их схватки разъярённой

И белопенность грив и всклоченных голов!

И ветер буйно рад игре своих порывов,

И сердце пьяно, пьяно дикою мечтой.

И море всё горит сверканьем переливов

И величавою, и вольной красотой!

Сентябрь 1904, Алупка

Апрель

Душа, живи как все в природе,

Люби неведомую цель.

Смотри, на синем небосводе

Опять зацарствовал апрель.

Всё опьянилось тонким хмелем -

И свет, и воздух, и глаза.

Всё дышит радостным апрелем,

Во всё проникла бирюза.

Всё верит: чудо совершится,

Воскреснет жизнь - и в этом цель.

Мир лучезарно возродится, -

Ведь снова царствует апрель.

Лишь ты одна во всей вселенной,

Весну сознаньем заглуша,

Не можешь быть светло-блаженной,

Порабощённая душа.

О, будь как все, вернись к природе,

Сознаний бремя удали,

Прильни к лучам на небосводе

И к вешним трепетам земли.

И чудо жизни совершится -

Воскреснешь ты - и в этом цель.

Мир лучезарно озарится, -

Ведь снова царствует апрель.

Безнадёжность

Снег серебристый, душистый, пушистый.

Санок искрящийся бег.

Серое небо пустынно и мглисто.

Падает медленный снег.

Весь изнемогший, как люди продрогший,

Месяц томится вверху.

Снег, на губах от дыханья намокший,

Тает в пушистом меху...

Мрак и ненастье. И безучастье.

В грудь безнадёжность впилась. –

Надо ведь счастья хоть раз...

Встретился кто-то. Прошёл озабочен:

Встретился кто-то в снегу.

Ветер и холодно. Холодно. Очень.

Месяц в туманном кругу...

Ряд фонарей убегающий ровно.

Всепроницающий мрак. –

Губы отверженных женщин бескровны,

И неуверен их шаг.

Снег и ненастье. И безучастье.

В грудь безнадёжность впилась.

Хочется счастья. Как же без счастья?

Надо ведь счастья хоть раз.

Больное счастье

Я хочу, чтоб прошедшее было забыто.

За собой я огни потушу.

И о том, что погибло, о том, что изжито,

Я тебя никогда не спрошу.

Наше счастье больное. В нем грустная сладость.

Наше счастие надо беречь.

Для чего же тревожить непрочную радость

Так давно ожидаемых встреч.

Мне так больно от жизни. Но как в светлое счастье

Ты в себя мне поверить позволь.

На груди твоей нежной претворить в сладострастье

Эту тихую, тихую боль.

Пусть не будет огня. Пусть не будет так шумно.

Дай к груди головою прилечь.

Наше счастье больное. Наше счастье безумно.

Наше счастье надо беречь.

В лодке

Ярко-пенистых волн переливы

Затихают, пурпурно горя.

Берега задремали лениво –

Запылала пожаром заря.

В небесах на мерцающем фоне –

Облаков позолоченных рой.

Это – белые, быстрые кони

Обагрённые волны горят. –

Мы плывём в беспредельном просторе

Прямо, в закат!

В церкви

Во храме затуманенном мерцающая мгла.

Откуда-то доносятся, гудят колокола.

То частые и звонкие, то точно властный зов,

Удары полновесные больших колоколов.

Торжественны мерцания. Безмолвен старый храм.

Зловеще тени длинные собрались по углам.

Над головами тёмными молящихся фигур

Покров неверных отсветов и сумрачен и хмур.

И что-то безнадёжное нависло тяжело,

Тревожно затуманивши высокое стекло.

И потому так мертвенен убор парчовых риз,

И потому все люди тут угрюмо смотрят вниз.

Есть это безнадёжное в безжизненных святых,

В их нимбах жёлто-дымчатых, когда-то золотых.

И в лицах умоляющих пригнувшихся людей,

И в шляпках этих впившихся, безжалостных гвоздей...

И ты, моя желанная, стоишь здесь в уголке.

И тоненькая свечечка дрожит в твоей руке.

Вся выпрямившись девственно, беспомощно тонка,

Сама ты – точно свечечка с мерцаньем огонька.

О, милая, о, чистая, скажи, зачем ты тут,

Где слышен бледным грешникам зловещий ход минут.

Где все кладут испуганно на грудь свою кресты,

Где свет едва мерцающий чуть дышит наверху.

Где плачут обречённые давящему греху.

Где прямо и доверчиво стоишь лишь ты одна,

Но тоже побледневшая и вдумчиво-грустна.

Скажи, о чём ты молишься? О чём тебе грустить?

Иль может ты почуяла таинственную нить,

Что душу обхватила мне обхватом цепких трав,

С твоею непорочностью мучительно связав.

О, милая, прости меня за мой невольный грех.

За то, что стал задумчивым твой непорочный смех,

Что вся смущаясь внемлешь ты неведомой тоске,

Что тоненькая свечечка дрожит в твоей руке,

Что ближе стали грешники, собравшиеся тут,

Ловящие испуганно зловещий ход минут,

Кладущие безропотно на грудь свою кресты,

Почуя близость вечности и ужас пустоты.

Васильки

Точно волны зыбучей реки.

Ослепительно полдень хорош.

Васильки, васильки, васильки.

– «Ты вчера обещала сплести мне венок,

Поверяла мне душу свою.

А сегодня ты вся, как закрытый цветок.

Я смущён. Я опять одинок.

Я опять одинок. Вот как тот василёк,

Что грустит там, на самом краю –

О, пойми же всю нежность и всё, что таю:

Эту боль, эту ревность мою».

– «Вы мне утром сказали, что будто бы я

В чём-то лживо и странно таюсь,

Что прозрачна, обманна вся нежность моя,

Как светящихся тучек края.

Вы мни утром сказали, что будто бы я

Бессердечно над вами смеюсь,

Что томительней жертв, что мучительней уз –

Наш безмолвный и тихий союз».

Набегает, склоняется, зыблется рожь,

Точно волны зыбучей реки.

И везде васильки, – не сочтёшь, не сорвёшь.

Ослепительно полдень хорош!

В небе тучек перистых прозрачная дрожь.

Но не в силах дрожать лепестки.

А туда побежать, через рожь, до реки –

Васильки, васильки, васильки!

Вдвоём

Лежу. Забылся. Засыпаю.

Ты надо мной сидишь, любя.

Я не гляжу, но вижу, знаю –

Ты здесь, я чувствую тебя.

Я повернусь – и разговоры

Мы, улыбаясь, поведём,

И наши слившиеся взоры

Блеснут ласкающим огнём.

И ты, ко мне прижавшись нежно,

Моих волос густую прядь

И шаловливо, и небрежно,

И тихо будешь разбирать.

И сев ко мне на ложе друга,

С лучистой нежностью очей,

Ты будешь петь мне песни юга,

Напевы родины своей.

И, утомлённо-полусонный,

Следить я буду без конца

Волненье груди округлённой,

Томленье смуглого лица.

Весне

Весна, приди, не медли боле, -

Мое унынье глубоко, -

Моей усталой, тихой боли

Коснись ласкающе-легко.

Я изнемог от дум бессильных,

От исступления в борьбе,

Как узник из глубин могильных,

Тянусь я с трепетом к тебе.

Природы грустный отщепенец,

Восславивший природный ум,

Я жалкий пленник жалких пленниц -

Навек порабощенных дум...

О, если б быть опять ребенком,

Не думать горько ни о чем,

Тонуть в сиянье нежно-тонком

Под воскрешающим лучом.

Чтоб, затушив мятеж сознанья,

Приникнуть к шелестам травы,

Впивая тихое сиянье

Непостижимой синевы.

Волны и скалы

Сегодня всё море как будто изрыто

Гремящими встречами пен.

Сегодня всё море грозит и сердито

На свой истомляющий плен.

Пушистые клоки, косматые пряди,

Хребты извиваемых спин...

Как страшно сегодня прозрачной наяде

В прозрачности тёмных глубин...

Давно уж носился смущающий шёпот

О дерзостных замыслах скал, –

И двинулось море, и пенистый ропот

Зелёную гладь всколыхал.

Заслышались гулы тревожных прибытий,

Зловеще-поднявшихся спин.

И ропот, и шёпот: бегите, бегите,

До самых надменных вершин.

На тёмные скалы! на приступ, на приступ!

На шумный, на пенистый бой!..

Уж влагой захвачен утёсистый выступ,

И с рёвом взбегает прибой.

Всё новые пены вслед отплескам белым

Разбитой камнями гряды.–

И страшно наядам с их розовым телом

Пред чёрною мощью воды.

Сентябрь 1904, Алупка

День

Иду меж линий испещренных

Тенями солнечных лучей.

Гляжу на мрак дерев склоненных

И убегающий ручей.

Вот, клен ветвистый занавесил

Ручья ленивую волну, -

Сегодня я лучисто весел,

Опять воспринявший весну!

Притихли скромные цветочки,

И даль туманная тиха...

Я рву зеленые листочки,

Природе, погруженной в лень...

А мне милы и лес, и сосны,

И этот мир, и этот день!

Дни умирания

Давно и тихо умирая,

Я - как свеча в тяжелой мгле.

Лазурь сияющего рая

Мне стала явной на земле.

Мне стали странно чужды речи,

Весь гул встревоженных речей.

И дни мои теперь - предтечи

Святых, вещающих ночей.

Звучат мне радостью обета

Мои пророческие сны.

Мне в них доносятся приветы

Святой, сияющей весны.

Я тихо, тихо умираю.

Светлеет отблеск на стене.

Я внемлю ласковому раю

Уже открывшемуся мне.

Какой-то шепот богомольный

Иль колыханье тихих нив,

Иль в синем небе колокольный,

Влекущий радостный призыв.

Прежнее счастье возможно.

Ты мне сказала: приду,

Холодно мне и тревожно.

Нетерпеливо я жду...

Сколько же нужно усилий

Прежнее счастье вернуть!

Мы ведь уж близкими были.

Милая, не позабудь.

Нет, не измученный страстью,

Напоминаю о том.

Просто, поверилось в счастье,

В счастье быть нам вдвоем.

Ходят. Подходят. Проходят.

Поздний, мучительный час.

Долгие тени наводит

Неумирающий газ.

Искушение

Мне не хочется больше идти.

Не взманит меня ласковость грёз.

Каменисто–неверны пути.

Неприступен и страшен утёс.

Я устал. Я упал. Я увяз

В обжигающем мягком песке.

Хорошо в вечереющий час

Ото всех вдалеке, на реке.

О, владычица дремлющих мест,

Чья сквозящая грудь над волной,

Изо всех чаровниц и невест,

Я останусь с тобою одной.

Я останусь навеки с тобой.

Я зароюсь в шуршащий камыш.

Полюблю серебристый покой,

Озарённо-затонную тишь.

Ты давно уже нравишься мне,

И к тебе б мне хотелось прильнуть

Как волна приникает в волне,

Прожигая жемчужную грудь...

Тихо всё на ночном берегу.

Шелестит, заплетаясь, камыш.

Что-то ласково ты говоришь

И томишь. Я идти не могу.

К Богу

Бог! Всемогущий Бог!

Я здесь, трусливый и бессильный;

Лежу, припав на камень пыльный,

В бессменном ужасе тревог. –

Бог! Всемогущий Бог!

Я прибежал к Тебе, неверный,

Чтобы в отчаянье упасть,

Когда почуял, Непомерный,

Твою губительную власть.

Среди разнообразных шумов,

Служа угодливой судьбе,

Метался долго я, не думав

В своём безумье о Тебе.

И вот теперь несу я, мерзкий,

Тебе позор своих скорбей.

О, как я мог, слепой и дерзкий,

Идти без помощи Твоей!

Смотри, я грудь свою раскрою –

Ты – Справедливый, и рази.

Я здесь лежу перед Тобою

И в униженье, и в грязи...

Но Ты услышишь вопль постыдный

И Ты ответишь на него...

Или меня совсем не видно

Оттуда, с трона Твоего?..

Царь! Лучезарный Царь!

Услышь же крики и моленья.

Смотри, в каком я униженье, –

Продажно-ласковая тварь...

Царь! Лучезарный Царь!

Крик альбатроса

Белокрылый, как я, альбатрос.

Слышишь, чайки кричат. Воздух тьмою объят,

Пересветом удушливых гроз.

Это – вихрь! Это – вихрь! О, как ждал я его!

И свободе, и вихрям я рад.

Эти бури над морем – моё торжество.

О, мой брат! О, мой царственный брат!

О, я молод ещё, и ты знаешь, я смел!

О, я смел! Я, как ты, альбатрос!

Я недаром так долго над морем летел,

И ни разу не пал на утёс.

Я с завистливым грифом уж бился не раз.

О, косматый, нахмуренный гриф,

Скоро вырву я твой огнеблещущий глаз,

Глубоко его клювом пронзив.

О, я смел! Я недавно орла одолел,

В исступлённом, жестоком бою.

Как я злобой кипел! Как я бился, хрипел,

Вырывая добычу свою.

Всем ухваткам меня, о мой брат, научи.

Этим схваткам жестоким я рад.

Но смотри... закровавились в небе лучи,

И косматые тучи висят.

Это – бури торжественно-медленный ход.

Это – буря в порфире своей...

Во главе шлемоблещущих ратей идёт

Венценосная буря морей.

Резко чайки кричат. Воздух тьмою объят.

Пересветом удушливых гроз...

О, мой брат! О, мой брат! О, мой царственный брат!

Как я счастлив, что я альбатрос!

Летний бал

Был тихий вечер, вечер бала,

Был летний бал меж темных лип,

Там, где река образовала

Свой самый выпуклый изгиб,

Где наклонившиеся ивы

К ней тесно подступили вплоть,

Где показалось нам - красиво

Так много флагов приколоть.

Был тихий вальс, был вальс певучий,

И много лиц, и много встреч.

Округло-нежны были тучи,

Как очертанья женских плеч.

Река казалась изваяньем

Иль отражением небес,

Едва живым воспоминаньем

Его ликующих чудес.

Был алый блеск на склонах тучи,

Переходящий в золотой,

Был вальс, призывный и певучий,

Светло овеянный мечтой.

Был тихий вальс меж лип старинных

И много встреч и много лиц.

И близость чьих-то длинных, длинных,

Красиво загнутых ресниц.

Люблю

О, девочка моя, твои слова так скрытны,

Но я в глазах твоих все тайны уловлю.

Я твой подвижный стан, прямой и беззащитный,

Так радостно-светло, так ласково люблю.

Когда к твоей руке я тихо прикасаюсь,

Тобою я давно безмолвно восхищаюсь,

Пока - молчали мы, но раз мы были рядом.

Ах, что-то и влекло, и отстраняло нас,

И долго я смотрел любующимся взглядом

В сиянье темное твоих лучистых глаз.

И вдруг твой взор поймал, так нежно заблестевший,

Как будто вся душа, дрожа, в него вошла,

Но вмиг смутилась ты, стыдливо покрасневши,

И вновь потухший взор поспешно отвела.

О, девочка моя, мы связаны тем взглядом,

Заметила ли ты, - все переходит в сон?

Я навсегда хочу с тобой остаться рядом,

Девичеством твоим лучисто осенен.

Сегодня вечером, когда наш знак прощальный -

Прикосновенье рук я ласково продлю,

О, девочка, пойми, что я душой печальной

Тебя и радостно, и ласково люблю.

Меж лепестков

Ты помнишь наши встречи летом

Меж лепестков, меж лепестков?

Где трепетал, пронизан светом,

Кудряволиственный покров?

Ты помнишь, раздвигая травы,

Мы опускались у куста?

И были взоры так лукавы,

И так застенчивы уста.

К стволу развесистого дуба

Затылком приклонялась ты,

И жадно я впивался в губы -

Две влажно-алые черты.

Я обвивал руками шею

И локти клал тебе на грудь.

И называл тебя моею,

И всю тебя хотел втянуть...

Дрожали лепестки смущенно

В волнах вечернего огня...

Зеленоглазая мадонна,

Еще ты помнишь ли меня.

Мимоза

Мы будем близки. Я в том уверен.

Я этой грёзой так дорожу.

Я суеверен. Я весь дрожу.

Мимозой строгой она родилась,

Безгласна к просьбам и ко всему.

И вдруг так чудно переменилась

И приоткрылась мне одному.

Она мимоза. Она прекрасна.

Мне жаль вас, птицы! И вас, лучи!

Вы ей не нужны. Мольбы – напрасны.

О, ветер страстный, о, замолчи.

Я лишь счастливый! Я в том уверен.

Я этой грёзой так дорожу.

Восторг предчувствий – о, он безмерен.

Я суеверен. Я весь дрожу.

Моей первой любви

Когда я мальчик, не любивший,

Но весь в предчувствиях любви,

В уединениях вкусивший

Тревогу вспыхнувшей крови,

Еще доверчивый, несмелый,

Взманенный ласковостью грез,

Ненаученный, неумелый,

Тебе любовь свою принес,

Ты задрожала нужной дрожью,

Ты улыбнулась, как звезда,-

Я был опутан этой ложью,

И мне казалось-навсегда.

Мне; нравились твои улыбки,

Твоя щебечущая речь,

И стан затянутый и гибкий,

И узкость вздрагивавших плеч.

Твои прищуренные глазки

И смеха серебристый звук,

И ускользающие ласки

Слегка царапающих рук.

Мороз

О, не ходи на шумный праздник.

Не будь с другими. Будь одна.

Мороз, седеющий проказник,

Тебя ревнует из окна...

Зажгла пред зеркалом ты свечи.

Мерцает девичий покой.

Ты поворачиваешь плечи,

Их гладя ласковой рукой.

Смеясь, рассматриваешь зубки,

Прижавшись к зеркалу лицом.

Тебя лепечущие юбки

Обвили сладостным кольцом.

Полураздета, неодета,

Смеясь, томясь, полулежа,

В тисках упругого корсета,

Вся холодаешь ты, дрожа.

Teбе томительно заране

В мечтах о сладком торжестве. –

Вокруг тебя шелка и ткани

В своём шуршащем волшебстве!..

Мороз ревнив и не позволит.

Оставь лукавые мечты.

Он настоит, он приневолит.

Его послушаешься ты.

Сердито свечи он задует.

Не пустит он тебя на бал.

О, он ревнует, негодует!..

Он все метели разослал!

Уж он занёс просветы окон,

Чтоб не увидел кто-нибудь,

Как ты приглаживаешь локон

И охорашиваешь грудь.

О, уступи его причуде,

Ты, что бываешь так нежна.

О, не ходи туда, где люди.

Не будь с другими. Будь одна.

Ты знаешь, ведь и мне обидно,

Что ты побудешь у других.

Что будет всем тебя так видно

Средь освещений золотых,

Что будут задавать несмело

Тебя, твой веер, кружева,

Смотреть на ласковое тело

Через сквозные рукава.

Мотыльки

Когда порой томлюсь прибоями

Моей тоски.

Жалею я, зачем с тобою мы

Не мотыльки?

Была б ты вся воздушно-белая,

Как вздохи грёз,

Летала б вкрадчиво-несмелая,

Средь жарких роз.

Летать с тобой так соблазнительно

Среди цветов.

О, как нежна, как упоительна

Жизнь мотыльков!

Нежность

Мы когда-то встречались с тобой,

Поджидали друг друга тревожно.

И казалось нам: можно...

Был эфир голубой.

Серебрил наш весенний союз –

Смех, как струн перетянутых тонкость –

Разбежавшихся бус

Восхищённая звонкость.

Мы смотрели друг другу в глаза,

Далеко, в голубую бездонность.

Называлась: влюблённость –

Наших грёз бирюза...

Но, шипя, подступила зима,

Поседела земля, как старуха.

И морозилась тьма,

И мы кланялись сухо.

Но в душе у меня сбереглось

Что-то близкое ласковой боли, –

Точно стоны магнолий

Между девичьих кос...

Если можешь позволить, позволь.

Мне так больно, и в том неизбежность.

Эта тихая боль –

Называется: нежность.

Осенние листья

Листья осенние жёлтого клёна,

Кружитесь вы надо мной.

Где же наряд ваш, нежно-зелёный,

Вам подарённый весной?

Брошены вы, как цветы после бала,

Как после пира венки,

Словно поношенный хлам карнавала,

Изодранный весь на куски.

Вы отслужили, и вы уж ненужны,

Презренный, растоптанный сор,

Ваш жаркий багрянец, осенне-недужный,

Мой только радует взор.

Прах позабытый умолкшего пира,

Где разрушено всё, разлито,

Листья, вы образ безумного мира,

Где не ценно, не вечно ничто.

Где всё мгновенно и всё – только средство,

В цепи безумий звено,

Где и весна, и светлое детство

Гибели обречено.

Листья, вы будите скорбь без предела

Жаром своей желтизны,

Вы для меня ведь – любимое тело

Так рано умершей весны.

Как же могу я легко, как другие,

Вас растоптавши, пройти,

Жёлтые листья, листья сухие

На запылённом пути?

Песня обещания

Счастье придет.

Дни одиночества, дни безнадежности,

Дни воспаленной, тоскующей нежности,

Счастье как светом зальет,

Счастье придет.

О, не грусти.

О, не желай же всегда недоступного.

Друга неверного, друга преступного

С тихим смиреньем прости

И не грусти.

Ты отдохнешь.

Я наклонюсь и в уста воспаленные

Тихо слова положу упоенные,

Губ моих нежную дрожь.

Ты отдохнешь.

Будет любовь.

Тело застонет от нежного счастия,

Тело душе передаст сладострастие.

Душу готовь,

Будет любовь.

После первой встречи

После первой встречи, первых жадных взоров

Прежде невидавшихся, незнакомых глаз,

После испытующих, лукавых разговоров,

Больше мы не виделись. То было только раз.

Но в душе, захваченной безмерностью исканий,

Все же затаился ласкающий намек,

Словно там сплетается зыбь благоуханий,

Словно распускается вкрадчивый цветок...

Мне еще невнятно, непонятно это.

Я еще не знаю. Поверить я боюсь.

Что-то будет в будущем? Робкие приветы?

Тихое ль томленье? Ласковый союз?

Или униженья? Новая тревожность?

Или же не будет, не будет ничего?

Кажется, что есть во мне, есть в душе возможность,

Тайная возможность, не знаю лишь - чего.

Смех

Как серебристо-пушистый мех.

И туч просветы лучисто-сини.

Как две снежинки, сомкнувшись крепко,

Неслись мы долго среди пространств.

Была ты робкой, была ты цепкой.

Я – в упоенье непостоянств...

Летят снежинки, покорно тая,

И оседая на острия.

Иду. Встречаю. И забываю.

Всё мимолётно, и вечен я!

Встречаю женщин. Зовут улыбки.

И нежен профиль склонённых лиц.

И снег мелькает – он мягкий, липкий,

Он запушает концы ресниц.

На тонких ветках кудрявый иней,

Как серебристо-пушистый мех.

И туч просветы лучисто-сини.

На ветках иней. На сердце – смех!

Смеющийся сон

Мне сладостно вспомнить теперь в отдаленьи

Весь этот смеющийся сон,

Всё счастье моё в непорочном сближеньи,

Которым я был упоён.

Когда, отрешённый от бредных сознаний,

Бичующих пыток ума, –

Я стал серебристым, как звёздные ткани,

Которых не трогает тьма.

Когда, отрешённый мгновенным разрывом

От всех зацепившихся рук, –

Я сделался грустным и нежным, и льстивым,

Твой преданный, ласковый друг.

Мне было так сладко поверить, смущаясь,

Что я не проснусь, не проснусь...

Мне было так сладко беречь, опасаясь,

Наш тихий, наш чистый союз.

И вот в отдаленьи, в задумчивой келье,

Где меркнет полуденный шум,

Сплетаются грёзы, звенит ожерелье

Моих очарованных дум.

Всё было так робко, мгновенно, мгновенно,

Один молчаливый привет.

И сердце смутилось, дрожа и блаженно,

И в сердце – ласкающий свет.

Какая-то радость незримых присутствий,

Которыми весь упоён,

Kaкие-то зовы влекущих напутствий,

Какой-то смеющийся сон.

Со всем, что мне дорого, ты умирала...

Со всем, что мне дорого, ты умирала:

с хорами созвездий и эхом веков,

стонала и таяла влага Арала

в тисках наступивших на горло песков.

Твое кольцо

Твое кольцо есть символ вечности.

Ужель на вечность наш союз?

При нашей радостной беспечности

Я верить этому боюсь.

Мы оба слишком беззаботные...

Прильнув к ликующей мечте,

Мы слишком любим мимолетное

В его манящей красоте.

Какое дело нам до вечности,

До черных ужасов пути,

Когда в ликующей беспечности

Мы можем к счастью подойти?..

У меня для тебя

У меня для тебя столько ласковых слов и созвучий.

Их один только я для тебя мог придумать любя.

Их певучей волной, то нежданно крутой, то ползучей,

Хочешь, я заласкаю тебя?

У меня для тебя столько есть прихотливых сравнений -

Но возможно ль твою уловить, хоть мгновенно, красу?

У меня есть причудливый мир серебристых видений -

Хочешь, к ним я тебя унесу?

Видишь, сколько любви в этом нежном, взволнованном взоре?

Я там долго таил, как тебя я любил и люблю.

У меня для тебя поцелуев дрожащее море, -

Хочешь, в нем я тебя утоплю?

У озарённого оконца

Как прежде ярко светит солнце

Среди сквозящих облаков.

Озарено твоё оконце

Созвучной радугой цветов.

Скользя по облачкам перистым,

Бежит испуганная тень,

И на лице твоём лучистом –

Изнемогающая лень.

Ах, я в любви своей неволен...

Меж нами – ласковый союз.

Но ты не знаешь, что я болен,

Безумно болен... и таюсь.

Ты вся как этот свет и солнце,

Как эта ласковая тишь.

У озарённого оконца

Ты озарённая сидишь.

А я тревожен, я бессилен...

Во мне и стук, и свист, и стон.

Ты знаешь город – он так пылен?

Я им навек порабощён.

Ах, я в любви своей неволен.

Меж нами – ласковый союз.

Но ты не знаешь, что я болен,

Безумно болен... и таюсь.

У светлого моря

Мне сладостно-ново, мне жутко-отрадно

Быть кротким, быть робким с тобой.

Как будто я мальчик, взирающий жадно,

Вступающий в мир голубой.

Еще неизведан, и чужд, и не начат

Светло приоткрывшийся путь,-

А сердце уж что застенчиво прячет,

На что не позволит взглянуть.

Еще мне неведом смущающий опыт,

Еще я не побыл с людьми, -

Мой робкий, мой первый, мой ласковый шепот

Прими, дорогая, прими.

У светлого моря прозрачных плесканий,

В слиянье двойной синевы,

Я вдруг отошел от тревожных сознаний,

Влияний всемирной молвы.

И снова я мальчик, и жду, улыбаясь,

И грезы, и миги ловлю...

И весь отдаваясь, и сладко смущаясь,

Тебя беззащитно люблю.

У светлого моря, в сиянье безбрежном,

Где шелестно ласков прибой, -

Так сладко, так сладко быть робким и нежным,

Застенчиво-нежным с тобой.

Ушедший

Проходите, женщины, проходите мимо.

Не маните ласками говорящих глаз.

Чуждо мне, ушедшему, что было так любимо.

Проходите мимо. Я не знаю вас.

Горе всем связавшим доверчивое счастье

С ласками обманщиц, с приветами любви!

Полюби бесстрастье, свет и самовластье.

Только в этом счастье. Только так живи.

Тени говорящие дрожавших и припавших,

Тянетесь вы медленно в темнеющую даль.

Было ль, было ль счастие в тех встречах отмелькавших?

Может быть и было. Теперь – одна печаль.

В дебрях беспролётных, в шелестах болотных

Ты навек погибнешь, если любишь их.

И я люблю тебя. И я к тебе прикован.

Так, как я жду тебя, так только счастья ждут.

Я знаю, - вся лазурь, вся беспредельность счастья,

Вся солнечность лучей, - в тебе заключена.

Поверив, тихо жду, усталый от ненастья.

Молитвам радостным внимает тишина.

Появляющиеся в зелени деревьев яркие пятна заставляют задуматься о беге времени, о неизбежности смены времен года, о том, что совсем скоро наступят холода. Стихотворение Виктора Гофмана «Метель» помогает представить зимние картины. Метель описана как хорошо знакомое, сильное и бесшабашное существо, сродни самому поэту. Лирический герой энергичный и отважный человек: он ждал метель, рад ей. Необузданная энергия пробуждает в нем дух соперничества, желание померяться силами со стихией и рождает остроту восприятия жизни.
Метель коварна: она начинается внезапно и очень быстро превращается в грозную силу. Мне сразу вспоминается пушкинская «Метель», которая чудесным образом разлучила Марью Гавриловну с одним мужчиной и соединила с другим, с которым девушка, вероятно, будет гораздо счастливее. И колдовская «Метель» Бориса Пастернака, и метущая «во все пределы» метель, которой, в его же «Зимней ночи», противостоит одинокая упорная свеча. В этом же ряду стоит стихотворение раннего Есенина «Поет зима - аукает...». А в рассказе С.Т. Аксакова «Буран» страшная двухдневная метель в оренбургской степи губит несколько человек, понадеявшихся на свои силы и недооценивших опасность. Красочное описание этого природного явления, восхищение его мощью, боязливое уважение – это то, что роднит и объединяет описания метелей у всех авторов. У Гофмана метель вызывает ассоциации также с пугачевским набегом в степи. Мысль об опасности оказаться в такую погоду в чистом поле, думаю, соединила образ метели и лихого казака-разбойника. Шуршание снега, завывание ветра ассоциируется с несущимся издалека свистом лихих людей. Автор, сравнивая метель с зимней оттепелью, делает выбор в пользу первой.
Этому служит композиция стихотворения: первая строфа рисует картину долгожданной метели, вторая сравнивает ее с надоевшей распутицей, в третьей поэт признается метели в любви, а в последней показывает ее влияние. Для метели поэт использует прием олицетворения и выбирает эпитеты, характеризующие ее необузданность так, как бы мы сказали о неуправляемом человеке: бесшабашная, дикая, шумная. Метафоры соответствующие: сила, безумие. Метель – гость. Поэт применяет звукозапись. Повторение ш, ж, з, с, передает вьюжные звуки. В последней строфе автор заражается энергией метели. Он чувствует, что их двое во всем мире. Она – бездна небытия. Но тем острее чувствуется желание жить и бороться, преодолевая преграды (бьющий в лицо царапающий снег предпоследней строфы). Потому-то мне и кажется, что это стихотворение не о метели, а о чем-то большем. О любви, например, внезапно налетевшей на человека в скучной и серой маяте будней. Или даже вообще о жизни.

30-е годы XIX века - эпоха расцвета пушкинской прозы. «Лета к суровой прозе клонят, лета шалунью-рифму гонят», - так писал сам поэт. В это время один за другим возникают шедевры: «Повести Белкина» (1830), «Дубровский» (1833), «Пиковая дама», «Капитанская дочка» (1836).

Особенности прозы Пушкина

Пушкин создал художественную прозу принципиально нового, реалистического характера. Это особенно видно, если сопоставить ее с предшествующими и современными поэту произведениями. Русская литература XVIII - начала XIX веков была преимущественно стихотворной. Проза воспринималась, как низкий жанр. В центре литературы стояла ода - торжественная стихотворная форма. Первым, кто вывел прозу как жанр, сопоставимый по значимости со стихотворной формой, был Карамзин. Но все-таки прозаический слог его был искусственный, слишком художественный, усложненный метафорами и другими оборотами.

Уже в 1822 году Пушкин отмечает большой вклад Карамзина в становление русской прозы, однако отмечает, что, в отличие от стихотворных форм, язык прозы беден и не развит должным образом. Пушкин хочет добиться простоты и естественности в повествовании. Восполнить этот пробел были призваны «Повести Белкина», где писатель блестяще справляется с поставленными задачами.

Повести Белкина

«Повести Белкина» сыграли основополагающую роль в становлении реалистической прозы как в творчестве самого Пушкина, так и во всей русской литературе. Книга состоит из 5 повестей: «Выстрел», «Метель», «Гробовщик», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка». Образцом подлинной прозы считал «Повести Белкина» Лев Толстой, он советовал их перечитывать постоянно. Пушкин написал произведение, которое отличала широта взгляда на жизнь и на человека. Он смог показать жизнь в целом, с ее конфликтами и противоречиями, счастьем и трагизмом.

Основные принципы пушкинского стиля - драматизм и событийность. Причем последняя лишена исключительных событий, тайн, приключений. Если Пушкин и вводит в повествование фантастические сюжеты - они имеют фрагментарный характер, но никак не сюжетообразующий. По-особенному использует Пушкин и таинственное - оно всегда достоверно объясняется в ходе изложения событий.

Еще одна особенность «Повестей Белкина» и всей прозы Пушкина - отказ писателя от деления героев на резко положительных и отрицательных. Пушкин показывает характер героя со всех сторон, отмечает его неоднозначность и многогранность.

Пушкин приписал авторство «Повестей» условному автору - Ивану Петровичу Белкину. Писатель характеризует его как добродушного человека, который описал события, «слышанные от разных особ». Но эти простые рассказы уже Пушкин наделяет глубоким смыслом, наблюдательностью и жизненной правдой.

Повесть, которую второй поместил в «Повести Белкина» Пушкин - «Метель». Начинается она с описания семьи поместных дворян, проживающих в поместье Ненарадове: «доброго» Гаврилы Гавриловича Р*, его супруги и дочери Маши, 17 лет. Маша - завидная невеста для многих соседей. Воспитанная на любовных романах, она влюблена в заезжего армейского прапорщика, Владимира. Конечно, родители Марии Гавриловны против этих отношений.

Возлюбленные встречаются, ведут любовную переписку. Вскоре Маша и Владимир решают тайно обвенчаться. Расчет их прост: родителям не останется ничего, как признать факт женитьбы. Молодые назначили дату, Владимир договорился со священником из соседнего села, чтобы тот обвенчал их в одну из зимних ночей.

В назначенный час Маша, ссылаясь на головную боль, уходит спать раньше. Она переживает, что обманывает родителей, но тем не менее, сговорившись с горничной и кучером, темной зимней ночью убегает из дома. Начинается метель.

В это время Владимир, договорившись со свидетелями, спешит в село Жадрино, где должно совершиться венчание. Метель разыгрывается не на шутку, Владимир блуждает в буране всю ночь, и только под утро оказывается в церкви, но, увы, двери уже закрыты.

После этого Пушкин переносит читателя опять в семью Маши, а там утро начинается как обычно: завтрак родителей, к ним спускается Маша. К вечеру она заболевает горячкой: лежит в бреду несколько дней. Родители уже согласны на свадьбу ее с Владимиром. Ему отправляют письмо с приглашением, на что получают ответ, что он знать ничего не хочет о Маше. После этого Владимир отправляется на Отечественную войну. Между тем Маша идет на поправку и узнает о смерти возлюбленного.

Через несколько месяцев умирает Гаврила Гаврилович, Маша становится богатой наследницей. Они с матушкой уезжают от тяжелых воспоминаний в другое селение. Там Марию окружают женихи, но она ни с кем не хочет иметь дело. Единственный, к кому она испытывает симпатию - полковник Бурмин.

Он решается объясниться с Машей и рассказывает ей историю о том, что женат на девушке, которую даже не видел. Путаница случилась в зимнюю ночь, когда разбушевавшаяся метель завела его в небольшую церквушку в селе Жадрино. Оказывается, что его невестой в ту ночь стала Мария. Бурмин бросается к ногам Маши.

Мария Гавриловна: характеристика героини

Мария Гавриловна - это основной женский образ, который описывает повесть Пушкина «Метель». Девушка сентиментальна, она воспитана на французских романах. Любовь ее к Владимиру - следствие этой увлеченности. Отношения Марии и Владимира строятся также на традициях романов о любви: тайные встречи, переписка, неодобрение родителей и решение скрытно обвенчаться.

Накануне венчания Маша находится в смятении: все обстоятельства, происходящие с ней, говорят читателю о том, что она поступает неправильно. Да и сама героиня отчасти понимает это: в ее действиях и поступках нет решительности, скорее наоборот. Девушка со слезами прощается с родителями, плачет в своей комнате - она не ведет себя, как счастливая невеста. Особое внимание уделяется сну Маши накануне побега: она видит останавливающих ее родителей и Владимира, лежащего в луже крови. Тем не менее девушка сбегает. Только в конце повести читатель узнает, что пришлось пережить бедной Маше. Но она никак не выдала себя родителям.

За свой проступок Маша наказана судьбой: чуть не скончалась от болезни, лишилась жениха, умер отец, да еще и замуж выйти не может, потому что обвенчана с совершенно незнакомым человеком.

Мария хранит память о погибшем женихе, и только Бурмин смог растопить ее сердце. Пушкин сразу показывает читателю, что именно он - это тот, с кем Мария будет счастлива. Интересно, что спустя четыре года Маша не изменила любовным романам - она стала похожа на их героиню - именно так подмечает Бурмин. Скрыв от родителей тайный брак, героиня честна с возлюбленным: с горечью на душе она собирается ему рассказать о том, что с ней произошло той зимней ночью в метель.

Честность, открытость, романтичность Марии делает ее продолжательницей традиций Пушкина в описании русских девушек-дворянок, например, Татьяны Лариной. Только последняя была запечатлена в стихах, а Марию Гавриловну гений писателя изобразил в прозе. Далее эти традиции переймет Маша Миронова в «Капитанской дочке».

Владимир: нераскаявшийся эгоист

Два мужских персонажа: Владимира и Бурмина, женихов Маши, описывает Пушкин. Метель сыграла судьбоносное значение в их жизни.

Первый - Владимир, прапорщик, в которого влюблена Маша. Пушкин всячески намекает читателю, что вряд ли Владимиром движет любовь к Маше: «разумеется, молодой человек питал равные чувства», «разумеется, … счастливая мысль (о свадьбе - прим.) пришла в голову молодому человеку», «умолял в каждом письме … венчаться тайно». Владимир - эгоист, думающий только о своей выгоде. В отличие от Маши, он не испытывает сожаления по поводу того, что родители будут обмануты, нет у него чувства вины, что забирает у них дочь. Все приготовления к венчанию молодой человек откладывает на последний день, что говорит читателю о том, что свадьба для него не сакральный момент - она нужна как факт.

В отличие от Маши, «соучастницы» преступления, Владимир не испытывает никаких чувств раскаяния и сожаления. Единственное - отчаяние от того, что свадьба не состоялась. Интересно появление Владимира во сне Маши: раненый, окровавленный, он просит ее поскорее обвенчаться. Опять писателем делается упор на его эгоизм: обвенчаться несмотря на чувства девушки - во что бы то ни стало нужно выполнить задачу.

Судьба наказывает Владимира - он умирает от полученных под Бородино ран. Пушкин подчеркивает неотвратимость кары.

Бурмин: переосмысление поступков

Совершенно иной полковник Бурмин. С ним Маше «просто и свободно». В прошлом повеса, он искренне влюбляется в Марию Гавриловну и открывается ей в своем проступке. Бурмин не хочет обманывать возлюбленную: со скорбью рассказывает он ей о своем проступке в прошлом, который наложил печать на его жизнь. Бурмин тоже несет наказание: невозможность жениться на любимой. Его отличие от Владимира - раскаяние. Это видно по комментариям, которыми он сопровождает рассказ Маше о той ночи: «Непонятная, непростительная ветреность», «преступная проказа», «жестоко подшутил».

Конфликт в повести

Конфликт, который изображает в повести Пушкин: метель - человек. Все основные действия героев происходят на фоне бушующей стихии. Именно она помогает Пушкину донести до читателя главную мысль: неотвратимость наказания.

Важные нравственные проблемы поднимает в повести Александр Пушкин. «Метель» - произведение, которое обличает эгоизм, легкомыслие, непочитание старшего поколения, родителей. Каждый из героев повести повинен в каком-либо из этих проступков.

Чем провинились герои? Владимир - тем, что попытался украсть единственную дочь из родительского дома. Сыграв на ее привязанности к любовным романам, он предлагает ей бежать из дома. Маша провинилась тем, что собиралась выйти замуж без благословения родителей. В то время это считалось большим грехом. Бурмин тоже провинился перед судьбой: он жестоко подшутил над неизвестной девушкой.

В итоге все герои наказаны судьбой. Причем, Владимир, как нераскаявшийся в «преступлении», несет самое жестокое наказание - умирает. Маша и Бурмин страдают в течение четырех лет. Повинившись в проступке, они обретают надежду на счастье - эти заканчивается повесть.

Таким образом, конфликтом стихии и героев раскрывается нравственная тема. Метель Пушкин делает основой всего сюжета.

Место природной стихии в сюжете

Описанию природной стихии, сыгравшей решающую роль в повествовании, уделяет особое внимание Пушкин. Метель является таким же действующим лицом повести, как и Маша, Владимир и Бурмин.

Действительно, она пытается остановить Машу от неверного шага, препятствует Владимиру добраться до церкви, приводит Бурмина к Маше, находящейся в полуобморочном состоянии перед алтарем.

Интересно, что отношения со стихией и ее восприятие у героев разное. Что касается Марии Гавриловны, то метель просто пытается не выпустить ее на улицу, буран кажется дурным знаком. Владимира же, напротив, метель сбивает с пути. Именно его восприятие снежной бури, плутания по заснеженному лесу занимают весомую часть повести. Владимир больше всех заинтересован в браке с Машей, он действует в пылу своего эгоизма, поэтому метели необходимо больше времени, чтобы отвести его в сторону, не дать осуществиться планам. Примечательно, что Пушкин, описывая восприятие Владимиром метели, использует слова, обозначающие время: «В одну минуту дорогу занесло», «поминутно был по пояс в снегу», «не прошло и минуты». Это показывает нам, как герой спешит. Он не думает о Маше, как там она, не переживает ли - ему важно успеть заключить брак.

Если Владимира метель отводит от церкви, то Бурмина, наоборот, приводит туда. Он говорит Маше: «казалось, кто-то меня так и толкал». Бурмин признает, что им двигала какая-то неведомая сила.

И хоть восприятие метели у всех трех героев разное - их роднит одно: все отмечают неумолкающий характер стихии. Судьбоносный случай - вот что такое метель. Пушкин, герои повести которого ощутили на себе действие стихии, всегда верил, что именно случай играет основополагающую роль в жизни человека. Именно поэтому метель писатель выносит в название повести - так еще раз подчеркивается ее решающая роль в описываемых событиях и судьбах героев.

Особенности композиции

Повесть Пушкина «Метель» имеет линейную композицию. Однако, отличается рядом особенностей:

  1. Несовпадение фабулы и сюжета повести (фабула - временная цепь событий; сюжет - это непосредственно повествование произведения). Этим писатель добивается интриги повествования.
  2. Отсутствие пролога и эпилога. Эта особенность сделала повесть легкой, простой и точной - то, чего добивался Пушкин. "Метель", содержание которой сжато и лаконично, полностью соответствовала задумке автора.
  3. Эпиграфом Пушкин выбрал строки стихотворения Жуковского. Они подготавливают читателя к событиям повести: метели, которая сыграет главную роль в судьбе героев, вещим снам Маши, тайному венчанию в церкви.

Композиционно произведение Пушкина «Метель» сопоставляет две стороны человеческой жизни: романтическую и реальную. К первой писатель относится иронически, даже высмеивает ее. Романтическая - это «любовь» Маши и Владимира, которая подпитывается тягой девушки к любовным романам. Вторая, реальная, - это быт, обстоятельства, которые окружают героев.

Художественное своеобразие "Метели"

Пушкин поставил себе целью создать такую прозу, которая, по его словам, будет «не петь, а говорить». Отсюда и предельная экономия художественных средств в повествовании. Знакомство читателя с героями происходит с первых же строк, отсутствуют портретные характеристики. Например, про Марию Гавриловну сказано только, что она была «стройная, бледная и семнадцатилетняя девица».

Также писатель не проводит психологического анализа состояния своих героев. Пушкин предлагает судить о персонаже по его поступкам и речам.

Все же в повести можно встретить эпитеты, особенно при описании метели: «мутная мгла» и метафоры: «равнина, устланная белым волнистым ковром». Но эти тропы использованы писателем очень скупо. Чаще даже в описании стихии встречаются глаголы: так событиям придается динамика. Пушкину не важно описать стихию, главное - какую роль она сыграет в судьбе героев.

"Метель" в музыке

Повесть легла в основу фильма, композитором на который был приглашен известный русский композитор Георгий Свиридов. К повести Пушкина «Метель» он написал такое музыкальное сопровождение, которое предельно точно раскрывает психологическое состояние героев: отчаяние, тревогу, надежду на счастье. Свиридов вводит формы, которые не употреблял Пушкин. Например, «Романс», который придает колорит произведению, показывает романтичные настроения Маши и Владимира.

Сравним, как показывают Свиридов и Пушкин метель. Отрывок, когда Владимир плутает в лесу. У писателя все построено лаконично, внимание сосредотачивается на поведении героя. То же самое показывает музыкой композитор: смятение, отчаянье, разрушающиеся планы и скорбь.

Великий Пост

Редкий великопостный звон разбивает скованное морозом солнечное утро, и оно будто бы рассыпается от колокольных ударов на мелкие снежные крупинки. Под ногами скрипит снег, как новые сапоги, которые я обуваю по праздникам.

Чистый понедельник. Мать послала меня в церковь «к часам» и сказала с тихой строгостью: «Пост да молитва небо отворяют!»

Иду через базар. Он пахнет Великим постом: редька, капуста, огурцы, сушеные грибы, баранки, снетки, постный сахар… Из деревень привезли много веников (в чистый понедельник была баня). Торговцы не ругаются, не зубоскалят, не бегают в казенку за сотками и говорят с покупателями тихо и великатно:

Грибки монастырские!

Венички для очищения!

Огурчики печорские!

Снеточки причудские!

От мороза голубой дым стоит над базаром. Увидел в руке проходившего мальчишки прутик вербы, и сердце охватила знобкая радость: скоро весна, скоро Пасха и от мороза только ручейки останутся!

В церкви прохладно и голубовато, как в снежном утреннем лесу. Из алтаря вышел священник в черной епитрахили и произнес никогда не слышимые слова:

«Господи, иже Пресвятаго Своего Духа в третий час апостолом Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящихся»…

Все опустились на колени, и лица молящихся, как у предстоящих перед Господом на картине «Страшный суд». И даже у купца Бабкина, который побоями вогнал жену в гроб и никому не отпускает товар в долг, губы дрожат от молитвы и на выпуклых глазах слезы. Около Распятия стоит чиновник Остряков и тоже крестится, а на масленице похвалялся моему отцу, что он, как образованный, не имеет права верить в Бога. Все молятся, и только церковный староста звенит медяками у свечного ящика.

За окнами снежной пылью осыпались деревья, розовые от солнца.

После долгой службы идешь домой и слушаешь внутри себя шепот: «Обнови нас, молящихся… даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего». А кругом солнце. Оно уже сожгло утренние морозы. Улица звенит от ледяных сосулек, падающих с крыш.

Обед в этот день был необычайный: редька, грибная похлебка, гречневая каша без масла и чай яблочный. Перед тем как сесть за стол, долго крестились перед иконами. Обедал у нас нищий старичок Яков, и он сказывал: «В монастырях, по правилам святых отцов, на Великий пост положено сухоястие, хлеб да вода… А святой Ерм со своими учениками вкушали пищу единожды в день и только вечером»…

Я задумался над словами Якова и перестал есть.

Ты что не ешь? - спросила мать.

Я нахмурился и ответил басом, исподлобья:

Хочу быть святым Ермом!

Все улыбнулись, а дедушка Яков погладил меня по голове и сказал:

Ишь ты, какой восприёмный!

Постная похлебка так хорошо пахла, что я не сдержался и стал есть; дохлебал ее до конца и попросил еще тарелку, да погуще.

Наступил вечер. Сумерки колыхнулись от звона к великому повечерию. Всей семьей мы пошли к чтению канона Андрея Критского. В храме полумрак. На середине стоит аналой в черной ризе, и на нем большая старая книга. Много богомольцев, но их почти не слышно, и все похожи на тихие деревца в вечернем саду. От скудного освещения лики святых стали глубже и строже.

Полумрак вздрогнул от возгласа священника - тоже какого-то далекого, окутанного глубиной. На клиросе запели,- тихо-тихо и до того печально, что защемило в сердце:

«Помощник и покровитель бысть мне во спасение: сей мой Бог, и прославлю Его, Бог Отца моего, и вознесу Его, славно бо прославися»…

К аналою подошел священник, зажег свечу и начал читать Великий канон Андрея Критского: «Откуда начну плакати окаяннаго моего жития деяний; кое ли положу начало, Христе, нынешнему рыданию, но яко благоутробен, даждь ми прегрешений оставление».

После каждого прочитанного стиха хор вторит батюшке:

«Помилуй мя, Боже, помилуй мя»…

Долгая, долгая, монастырски строгая служба. За погасшими окнами ходит темный вечер, осыпанный звездами. Подошла ко мне мать и шепнула на ухо:

Сядь на скамейку и отдохни малость…

Я сел, и охватила меня от усталости сладкая дрема, но на клиросе запели: «Душе моя, душе моя, возстани, что спиши!»

Я смахнул дрему, встал со скамейки и стал креститься.

Батюшка читает: «Согреших, беззаконновах и отвергох заповедь Твою»…

Эти слова заставляют меня задуматься. Я начинаю думать о своих грехах. На масленице стянул у отца из кармана гривенник и купил себе пряников; недавно запустил комом снега в спину извозчика; приятеля своего Гришку обозвал «рыжим бесом», хотя он совсем не рыжий; тетку Федосью прозвал «грызлой»; утаил от матери «сдачу», когда покупал керосин в лавке, и при встрече с батюшкой не снял шапку.

Я становлюсь на колени и с сокрушением повторяю за хором: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя»…

Когда шли из церкви домой, дорогою я сказал отцу, понурив голову:

Папка! Прости меня, я у тебя стянул гривенник! - Отец ответил: «Бог простит, сынок».

После некоторого молчания обратился я и к матери:

Мама, и ты прости меня. Я сдачу за керосин на пряниках проел.- И мать тоже ответила: «Бог простит».

Засыпая в постели, я подумал:

Как хорошо быть безгрешным!

Исповедь

Ну, Господь тебя простит, сынок… Иди с молитвой. Да смотри, поуставнее держи себя в церкви. На колокольню не лазай, а то пальто измызгаешь. Помни, что за шитье-то три целковых плочено,- напутствовала меня мать к исповеди.

Ладно! - нетерпеливо буркнул я, размашисто крестясь на иконы.

Перед уходом из дома поклонился родителям в ноги и сказал:

Простите меня, Христа ради!

На улице звон, золотая от заходящего солнца размытая дорога, бегут снеговые звонкие ручейки, на деревьях сидят скворцы, по-весеннему гремят телеги, и далеко-далеко раздаются их дробные скачущие шумы.

Дворник Давыд раскалывает ломом рыхлый лед, и он так хорошо звенит, ударяясь о камень.

Куда это ты таким пижоном вырядился? - спрашивает меня Давыд, и голос его особенный, не сумеречный, как всегда, а чистый и свежий, словно его прояснил весенний ветер.

Исповедаться! - важно ответил я.

В добрый час, в добрый, но только не забудь сказать батюшке, что ты прозываешь меня «подметалой мучеником»,- осклабился дворник. На это я буркнул: ладно!

Мои приятели - Котька Лютов и Урка Дубин пускают в луже кораблики из яичной скорлупы и делают из кирпичей запруду.

Урка недавно ударил мою сестренку, и мне очень хочется подойти к нему и дать подзатыльника, но вспоминаю, что сегодня исповедь и драться грешно. Молча, с надутым видом прохожу мимо.

Ишь, Васька зафорсил-то! - насмешливо отзывается Котька.- В пальто новом… в сапогах, как кот… Обувь лаковая, а рожа аховая!

А твой отец моему тятьке до сих пор полтинник должен! - сквозь зубы возражаю я и осторожно, чтобы не забрызгать грязью лакированных сапог, медленно ступаю по панели. Котька не остается в долгу и кричит мне вдогонку звонким рассыпным голосом:

Сапожные шпильки!

Ах, с каким бы наслаждением я наклал бы ему по шее за сапожные шпильки! Форсит, адиёт, шкилетина, что у него отец в колбасной служит, а мой тятька сапожник… Сапожник, да не простой! Купцам да отцам дьяконам сапоги шьет, не как-нибудь!

Гудят печальные великопостные колокола.

Вот ужо… после исповеди, я Котьке покажу! - думаю я, подходя к церкви.

Церковная ограда. Шершавые вязы и мшистые березы. Длинная зеленая скамейка, залитая дымчатым вечерним солнцем. На скамейке сидят исповедники и ждут начала «Великого повечерия». С колокольни раздаются голоса ребят, вспугивающие церковных голубей. Кто-то увидел меня с высоты и кличет:

Ва-а-сь-ка! Сыпь сюда!

Я как будто бы не слышу, а самому очень хочется подняться по старой скрипучей лестнице на колокольню, позвонить в колокол, с замиранием сердца поглядеть на разбросанный город и следить, как тонкие бирюзовые сумерки окутывают вечернюю землю, и слушать, как замирают и гаснут вечерние шумы.

Одежду и сапоги измызгаешь,- вздыхаю я,- нехорошо, когда ты во всем новом!

И вот, светы мои, в пустыне-то этой подвизались три святолепных старца,- рассказывает исповедникам дядя Осип, кладбищенский сторож.- Молились, постились и трудились… да… трудились… А кругом одна пустыня…

Я вникаю в слова дяди Осипа, и мне представляется пустыня, почему-то в виде неба без облаков.

Васька! И ты исповедаться? - раздается сиплый голос Витьки.

На него я смотрю сердито. Вчера я проиграл ему три копейки, данные матерью, чтобы купить мыла для стирки, за что и влетело мне по загривку.

Пойдем сыгранем в орла и решку, а? - упрашивает меня Витька, показывая пятак.

С тобой играть не буду! Ты всегда_жулишь!

И вот пошли три старца в един град к мужу праведному,- продолжает дядя Осип.

Я смотрю на его седую длинную бороду и думаю: «Если бы дядя Осип не пьянствовал, то он обязательно был бы святым!..»

Великое повечерие. Исповедь. Густой душистый сумрак. В душу глядят строгие глаза батюшки в темных очках.

Ну, сахар-то, поди, таскал без спросу? - ласково спрашивает меня.

Боясь поднять глаза на священника, я дрожащим голосом отвечаю:

Не… у нас полка высокая!..

И когда спросил он меня «какие же у тебя грехи?», я после долгого молчания вдруг вспомнил тяжкий грех. При одной мысли о нем бросило меня в жар и холод.

«Вот, вот,- встревожился я,- сейчас этот грех узнает батюшка, прогонит с исповеди и не даст завтра святого причастия…»

И чудится, кто-то темноризый шепчет мне на ухо: кайся!

Я переминаюсь с ноги на ногу. У меня кривится рот, и хочется заплакать горькими покаянными слезами.

Батюшка…- произношу сквозь всхлипы,- я… я… в Великом посту… колбасу трескал! Меня Витька угостил. Я не хотел… но съел!..

Священник улыбнулся, осенил меня темной ризой, обвеянной фимиамными дымками, и произнес важные, светлые слова.

Уходя от аналоя, я вдруг вспомнил слова дворника Давыда, и мне опять стало горько. Выждав, пока батюшка происповедал кого-то, я подошел к нему вторично.

Батюшка! У меня еще один грех. Забыл сказать его… Нашего дворника Давыда я называл «подметалой мучеником»…

Когда и этот грех был прощен, я шел по церкви, с сердцем ясным и легким, и чему-то улыбался.

Дома лежу в постели, покрытый бараньей шубой, и сквозь прозрачный тонкий сон слышу, как отец тачает сапог и тихо, с переливами, по-старинному, напевает: «Волною морскою, скрывшего древле». А за окном шумит радостный весенний дождь…

Снился мне рай Господень. Херувимы поют. Цветочки смеются. И как будто бы сидим мы с Котькой на травке, играем наливными райскими яблочками и друг у друга просим прощения.

Ты прости меня, Вася, что я тебя сапожными шпильками обозвал!

И ты, Котя, прости меня. Я тебя шкилетом ругал! А кругом рай Господень и радость несказанная!

Преждеосвященная

После долгого чтения часов с коленопреклоненными молитвами на клиросе горько-горько запели: «Во царствии Твоем помяни нас, Господи, егда приид e ши во царствие Твое»…

Литургия с таким величавым и таинственным наименованием «преждеосвященная» началась не так, как всегда…

Алтарь и амвон в ярком сиянии мартовского солнца. По календарю завтра наступает весна, и я, как молитву, тихо шепчу раздельно и радостно: в-е-с-н-а! Подошел к амвону. Опустил руки в солнечные лучи и, склонив набок голову, смотрел, как по руке бегали «зайчики». Я старался покрыть их шапкой, чтобы поймать, а они не давались. Проходивший церковный сторож ударил меня по руке и сказал: «Не балуй». Я сконфузился и стал креститься.

После чтения первой паремии открылись Царские врата. Все встали на колени, и лица богомольцев наклонились к самому полу. В неслышную тишину вошел священник с зажженной свечой и кадилом. Он крестообразно осенил коленопреклоненных святым огнем и сказал:

- «Премудрость, прости! Свет Христов просвещает всех»…

Ко мне подошел приятель Витька и тихо шепнул:

Сейчас Колька петь будет… Слушай, вот где здорово!

Колька живет на нашем дворе. Ему только девять лет, и он уже поет в хоре. Все его хвалят, и мы, ребятишки, хоть и завидуем ему, но относимся с почтением.

И вот вышли на амвон три мальчика, и среди них Колька. Все они в голубых ризах с золотыми крестами и так напомнили трех отроков-мучеников, идущих в печь огненную на страдание во имя Господа.

В церкви стало тихо-тихо, и только в алтаре серебристо колебалось кадило в руке батюшки.

Три мальчика чистыми, хрустально-ломкими голосами запели:

- «Да исправится молитва моя… Яко кадило пред Тобою… Вонми гласу моления моего»…

Я слушаю его и думаю: «Хорошо бы и мне поступить в певчие! Наденут на меня тоже нарядную ризу и заставят петь… Я выйду на середину церкви, и батюшка будет кадить мне, и все будут смотреть на меня и думать: «Ай да Вася! Ай да молодец!» И отцу с матерью будет приятно, что у них такой умный сын…

Они поют, а батюшка звенит кадилом сперва у престола, а потом у жертвенника, и вся церковь от кадильного дыма словно в облаках.

Витька - первый баловник у нас на дворе, и тот присмирел. С разинутым ртом он смотрит на голубых мальчиков, и в волосах его шевелится солнечный луч. Я обратил на это внимание и сказал ему:

У тебя золотой волос! Витька не расслышал и ответил:

К нам подошла старушка и сказала:

Тише вы, баловники!

Во время «великого входа» вместо всегдашней «Херувимской» пели:

«Ныне силы небесный с нами невидимо служат, се бо входит Царь Славы, се жертва тайная совершена дориносится».

Тихо-тихо, при самой беззвучной тишине батюшка перенес Святые Дары с жертвенника на престол, и при этом шествии все стояли на коленях лицом вниз, даже и певчие.

А когда Святые Дары были перенесены, то запели хорошо и трогательно: «Верою и любовию приступим, да причастницы жизни вечныя будем». По закрытии Царских врат задернули алтарную завесу только до середины, и нам с Витькой это показалось особенно необычным.

Витька мне шепнул:

Иди, скажи сторожу, что занавеска не задернулась!..

Я послушался Витьку и подошел к сторожу, снимавшему огарки с подсвечника.

Дядя Максим, гляди, занавеска-то не так… Сторож посмотрел на меня из-под косматых бровей и сердито буркнул:

Тебя забыли спросить! Так полагается…

По окончании литургии Витька уговорил меня пойти в рощу:

Подснежников там страсть! - взвизгнул он.

Роща была за городом, около реки. Мы пошли по душистому предвесеннему ветру, по сверкающим лужам и золотой от солнца грязи, и громко, вразлад пели только что отзвучавшую в церкви молитву: «Да исправится молитва моя»… и чуть не переругались из-за того, чей голос лучше.

А когда в роще, которая гудела по-особенному, по-весеннему, напали на тихие голубинки подснежников, то почему-то обнялись друг с другом и стали смеяться и кричать на всю рощу… А что кричали, для чего кричали - мы не знали.

Затем шли домой с букетиком подснежников и мечтали о том, как хорошо поступить в церковный хор, надеть на себя голубую ризу и петь:«Да исправится молитва моя».

Причащение

В Великий Четверг варили пасхальные яйца. По старинному деревенскому обычаю, варили их в луковичных перьях, отчего получались они похожими на густой цвет осеннего кленового листа. Пахли они по-особенному - не то кипарисом, не то свежим тесом, прогретым солнцем. Лавочных красок в нарядных коробках мать не признавала.

Это не по-деревенски,- говорила она,- не по нашему свычаю!

А как же у Григорьевых,- спросишь ее,- или у Лютовых? Красятся они у них в самый разный цвет, и такие приглядные, что не наглядишься!

Григорьевы и Лютовы - люди городские, а мы из деревни! А в деревне, сам знаешь, свычаи от самого Христа идут…

Я нахмурился и обиженно возразил

Нашла чем форсить! Мне и так никакого прохода не дают: «деревенщиной» прозывают.

А ты не огорчайся. Махни на них ручкой и вразуми: деревня-то, скажи, Божьими садами пахнет, а город керосином и всякой нечистью. Это одно. А другое - не произноси ты, сынок, слова этакого нехорошего: форсить! Деревенского языка не бойся,- он тоже от Господа идет!

Мать вынула из чугунка яйца, уложила их в корзиночку, похожую на ласточкино гнездышко, перекрестила их и сказала:

Поставь под иконы. В Светлую заутреню святить понесешь…

На Страстной неделе тише ходили, тише разговаривали и почти ничего не ели. Вместо чая пили сбитень (горячую воду с патокой) и закусывали его черным хлебом. Вечером ходили в монастырскую церковь, где службы были уставнее и строже. Из этой церкви мать принесла на днях слова, слышанные от монашки:

Для молитвы пост есть то же, что для птицы крылья.

Великий Четверг был весь в солнце и голубых ручьях. Солнце выпивало последний снег, и с каждым часом земля становилась яснее и просторнее. С деревьев стекала быстрая капель. Я ловил ее в ладонь и пил,- говорят, что от нее голова болеть не будет…

Под деревьями лежал источенный капелью снег, и чтобы поскорее наступила весна, я разбрасывал его лопатою по солнечным дорожкам.

В десять часов утра ударили в большой колокол, к четверговой литургии. Звонили уже не по-великопостному (медлительно и скорбно), а полным частым ударом. Сегодня у нас «причастный» день. Вся семья причащалась Святых Христовых Тайн.

Шли в церковь краем реки. По голубой шумливой воде плыли льдины и разбивались одна о другую. Много кружилось чаек, и они белизною своею напоминали летающие льдинки.

Около реки стоял куст с красными прутиками, и он особенно заставил подумать, что у нас весна, и скоро-скоро все эти бурые склоны, взгорья, сады и огороды покроются травами, покажется «весень» (первые цветы), и каждый камень и камешек будет теплым от солнца.

В церкви не было такой густой черноризной скорби, как в первые три дня Страстной недели, когда пели «Се жених грядет в полунощи» и про чертог украшенный.

Вчера и раньше все напоминало Страшный суд. Сегодня же звучала теплая, слегка успокоенная скорбь: не от солнца ли весеннего?

Священник был не в черной ризе, а в голубой. Причастницы стояли в белых платьях и были похожи на весенние яблони - особенно девушки.

На мне была белая вышитая рубашка, подпоясанная афонским пояском. На мою рубашку все смотрели, и какая-то барыня сказала другой:

Чудесная русская вышивка!

Я был счастлив за свою мать, которая вышила мне такую ненаглядную рубашку.

Тревожно забили в душе тоненькие, как птичьи клювики, серебряные молоточки, когда запели перед великим выходом:

«Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими: не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзание Ти дам яко Иуда, но яко разбойник исповедую Тя, помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствие Твое».

Причастника мя приими…- высветлялись в душе серебряные слова.

Вспомнились мне слова матери: если радость услышишь, когда причастишься,- знай, это Господь вошел в тебя и обитель в тебе сотворил.

С волнением ожидал я Святого Таинства.

Войдет ли в меня Христос? Достоин ли я? Вострепетала душа моя, когда открылись Царские врата, вышел на амвон священник с золотою Чашей, и раздались слова:

Со страхом Божиим и верою приступите!

Из окна, прямо в Чашу упали солнечные лучи, и она загорелась жарким опаляющим светом.

Неслышный, с крестообразно сложенными руками, подошел к Чаше. Слезы зажглись на глазах моих, когда сказал священник: «Причащается раб Божий во оставление грехов и в жизнь вечную». Уст моих коснулась золотая солнечная лжица, а певчие пели, мне, рабу Божьему, пели: «Тела Христова приимите, источника бессмертного вкусите».

По отходе от Чаши долго не отнимал от груди крестообразно сложенных рук,- прижимал вселившуюся в меня радость Христову…

Мать и отец поцеловали меня и сказали:

С принятием Святых Тайн!

В этот день я ходил словно по мягким пуховым тканям, - самого себя не слышал. Весь мир был небесно тихим, переполненным голубым светом, и отовсюду слышалась песня: «Вечери Твоея тайныя… причастника мя приими».

И всех на земле было жалко, даже снега, насильно разбросанного мною на сожжение солнцу:

Пускай доживал бы крохотные свои дни!

Двенадцать Евангелий

До звона к чтению двенадцати Евангелий я мастерил фонарик из красной бумаги, в котором понесу свечу от страстей Христовых. Этой свечой мы затеплим лампаду и будем поддерживать в ней неугасимый огонь до Вознесения.

Евангельский огонь,- уверяла мать,- избавляет от скорби и душевной затеми!

Фонарик мой получился до того ладным, что я не стерпел, чтобы не сбегать к Гришке, показать его. Тот зорко осмотрел его и сказал:

Ничего себе, но у меня лучше!

При этом он показал свой, окованный жестью и с цветными стеклами.

Такой фонарь,- убеждал Гришка,- в самую злющую ветрюгу не погаснет, а твой не выдержит!

Я закручинился: неужели не донесу до дома святого огонька?

Свои опасения поведал матери. Она успокоила.

В фонаре-то не хитро донести, а ты попробуй по-нашему, по-деревенскому,- в руках донести. Твоя бабушка, бывало, за две версты, в самую ветрень, да полем, несла четверговый огонь и доносила!

Предвечерье Великого Четверга было осыпано золотистой зарей. Земля холодела, и лужицы затягивались хрустящей заледью. И была такая тишина, что я услышал, как галка, захотевшая напиться из лужи, разбила клювом тонкую заморозь.

Тихо-то как! - заметил матери. Она призадумалась и вздохнула:

В такие дни всегда… Это земля состраждет страданиям Царя Небесного!..

Нельзя было не вздрогнуть, когда по тихой земле прокатился круглозвучный удар соборного колокола. К нему присоединился серебряный, как бы грудной звон Знаменской церкви, ему откликнулась журчащим всплеском Успенская церковь, жалостным стоном Владимирская и густой воркующей волной Воскресенская церковь.

От скользящего звона колоколов город словно плыл по голубым сумеркам, как большой корабль, а сумерки колыхались, как завесы во время ветра, то в одну сторону, то в другую.

Начиналось чтение двенадцати Евангелий. Посередине церкви стояло высокое Распятие. Перед ним аналой. Я встал около креста, и голова Спасителя в терновом венце показалась особенно измученной. По складам читаю славянские письмена у подножия креста: «Той язвен бысть за грехи наши, и мучен бысть за беззакония наша».

Я вспомнил, как Он благословлял детей, как спас женщину от избиения камнями, как плакал в саду Гефсиманском всеми оставленный,- и в глазах моих засумерничало, и так хотелось уйти в монастырь… После ектений, в которой трогали слова: «О плавающих, путешествующих, недугующих и страждущих Господу помолимся»,- на клиросе запели, как бы одним рыданием:

«Егда славнии ученицы на умовении вечери просвещахуся».

У всех зажглись свечи, и лица людей стали похожими на иконы при лампадном свете,- световидные и милостивые.

Из алтаря, по широким унывным разливам четвергового тропаря вынесли тяжелое, в черном бархате Евангелие и положили на аналой перед Распятием. Все стало затаенным и слушающим. Сумерки за окнами стали синее и задумнее.

С неутомимой скорбью был положен «начал» чтения первого Евангелия «Слава страстем Твоим, Господи». Евангелие длинное-длинное, но слушаешь его без тяготы, глубоко вдыхая в себя дыхание и скорбь Христовых слов. Свеча в руке становится теплой и нежной. В ее огоньке тоже живое и настороженное.

Во время каждения читались слова, как бы от имени Самого Христа.

«Людие мои, что сотворих вам, или чем вам стужих, слепцы ваша просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре возставих. Людие мои, что сотворих вам и что ми воздаете? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити мя, ко кресту мя пригвоздиша».

В этот вечер, до содрогания близко, видел, как взяли Его воины, как судили, бичевали, распинали, и как Он прощался с Матерью.

«Слава долготерпению Твоему, Господи».

После восьмого Евангелия три лучших певца в нашем городе встали в нарядных синих кафтанах перед Распятием и запели «светилен».

«Разбойника благоразумного во единем часе раеви сподобил еси, Господи; и мене Древом крестным просвети и спаси».

С огоньками свечей вышли из церкви в ночь. Навстречу тоже огни - идут из других церквей. Под ногами хрустит лед, гудит особенный предпасхальный ветер, все церкви трезвонят, с реки доносится ледяной треск, и на черном небе, таком просторном и божественно мощном, много звезд.- Может быть, и там… кончили читать двенадцать Евангелий, и все святые несут четверговые свечи в небесные свои горенки?

Плащаница

Великая Пятница пришла вся запечаленная. Вчера была весна, а сегодня затучило, заветрило и потяжелело.

Будут стужи и метели,- зябко уверял нищий Яков, сидя у печки,- река сегодня шу-у-мная! Колышень по ней так и ходит! Недобрый знак!

По издавнему обычаю, до выноса Плащаницы не полагалось ни есть, ни пить, в печи не разжигали огня, не готовили пасхальную снедь,- чтобы вид скоромного не омрачал душу соблазном.

Ты знаешь, как в древних сказах величали Пасху?- спросил меня Яков.- Не знаешь. «Светозар-День». Хорошие слова были у стариков. Премудрые!

Он опустил голову и вздохнул:

Хорошо помереть под Светлое! Прямо в рай пойдешь. Все грехи сымутся!

Хорошо-то оно хорошо,- размышлял я,- но жалко! Все же хочется раньше разговеться и покушать разных разностей… посмотреть, как солнце играет… яйца покатать, в колокола потрезвонить!..

В два часа дня стали собираться к выносу Плащаницы. В церкви стояла гробница Господа, украшенная цветами. По левую сторону от нее поставлена большая старая икона «Плач Богородицы». Матерь Божия будет смотреть, как погребают Ее Сына, и плакать… А Он будет утешать Ее словами:

Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе… Возстану бо и прославлюся…

Рядом со мною стал Витька. Озорные глаза его и бойкие руки стали тихими. Он посуровел как-то и призадумался. Подошел к нам и Гришка. Лицо и руки его были в разноцветных красках.

Ты что такой мазаный? - спросил его. Гришка посмотрел на руки и с гордостью ответил:

Десяток яиц выкрасил!

У тебя и лицо-то в красных и синих разводах! - указал Витька.

Да ну!? Поплюй и вытри!

Витька отвел Гришку в сторону, наплевал в ладонь и стал утирать Гришкино лицо и еще пуще размазал его.

Девочка с длинными белокурыми косами, вставшая неподалеку от нас, взглянула на Гришку и засмеялась.

Иди, вымойся,- шепнул я ему,- нет сил смотреть на тебя. Стоишь, как зебра!

На клиросе запели стихиру, которая объяснила мне, почему сегодня нет солнца, не поют птицы и по реке ходит колышень:

«Вся тварь изменяшеся страхом, зрящи Тя на кресте висима Христе Солнце омрачашася, и земли основания сотрясахуся, вся сострадаху Создавшему вся. Волею нас ради претерпевый, Господи, слава Тебе». Время приближалось к выносу Плащаницы.

Едва слышным озерным чистоплеском трогательно и нежно запели. «Тебе одеющагося светом яко ризою, снем Иосиф с древа с Никодимом, и видев мертва, нага, непогребенна, благосердый плач восприим».

От свечки к свечке потянулся огонь, и вся церковь стала похожа на первую утреннюю зарю. Мне очень захотелось зажечь свечу от девочки, стоящей впереди меня, той самой, которая рассмеялась при взгляде на Гришкино лицо.

Смущенный и красный, прикоснулся Свечой к ее огоньку, и рука моя вздрогнула. Она взглянула на меня и покраснела.

Священник с дьяконом совершали каждение вокруг престола, на котором лежала Плащаница. При пении «Благообразный Иосиф» начался вынос ее на середину церкви, в уготованную для нее гробницу. Батюшке помогали нести Плащаницу самые богатые и почетные в городе люди, и я подумал:

Почему богатые? Христос бедных людей любил больше!

Батюшка говорил проповедь, и я опять подумал: «Не надо сейчас никаких слов. Все понятно, и без того больно».

Невольный грех осуждения перед гробом Господним смутил меня, и я сказал про себя: «Больше не буду».

Когда все было кончено, то стали подходить прикладываться к Плащанице, и в это время пели:

«Приидите, ублажим Иосифа Приснопамятного, в нощи к Пилату пришедшего… Даждь ми сего страннаго, его же ученик лукавый на смерть предаде»…

В большой задуме я шел домой и повторял глубоко погрузившиеся в меня слова:

«Поклоняемся Страстем Твоим Христе и святому Воскресению».

Канун Пасхи

Утро Великой Субботы запахло куличами. Когда мы еще спали, мать хлопотала у печки. В комнате прибрано к Пасхе: на окнах висели снеговые занавески, и на образе «Двунадесятых праздников» с Воскресением Христовым в середине висело длинное, петушками вышитое полотенце. Было часов пять утра, и в комнате стоял необыкновенной нежности янтарный свет, никогда не виданный мною. Почему-то представилось, что таким светом залито Царство Небесное… Из янтарного он постепенно превращался в золотистый, из золотистого в румяный, и наконец, на киотах икон заструились солнечные жилки, похожие на соломинки.

Увидев меня проснувшимся, мать засуетилась.

Сряжайся скорее! Буди отца. Скоро заблаговестят к Спасову погребению!

Никогда в жизни я не видел еще такого великолепного чуда, как восход солнца!

Я спросил отца, шагая с ним рядом по гулкой и свежей улице:

Почему люди спят, когда рань так хороша?

Отец ничего не ответил, а только вздохнул. Глядя на это утро, мне захотелось никогда не отрываться от земли, а жить на ней вечно,- сто, двести, триста лет, и чтобы обязательно столько жили и мои родители. А если доведется умереть, чтобы и там, на полях Господних, тоже не разлучаться, а быть рядышком друг с другом, смотреть с синей высоты на нашу маленькую землю, где прошла наша жизнь, и вспоминать ее.

Тять! На том свете мы все вместе будем?

Не желая, по-видимому, огорчать меня, отец не ответил прямо, а обиняком (причем крепко взял меня за руку):

Много будешь знать, скоро состаришься! - а про себя прошептал со вздохом: «Расстанная наша жизнь!»

Над гробом Христа совершалась необыкновенная заупокойная служба. Два священника читали поочередно «непорочны», в дивных словах оплакивавшие Господню смерть:

«Иисусе, спасительный Свете, во гробе темном скрылся еси: о несказаннаго и неизреченного терпения!»

«Под землею скрылся еси, яко солнце ныне, и нощию смертною покровен был еси, но возсияй Светлейте Спасе».

Совершали каждение, отпевали почившего Господа и опять читали «непорочны».

«Зашел еси Светотворче, и с Тобою зайде Свет солнца».

«В одежду поругания, украситель всех, облекавши, иже небо утверди и землю украси чудно!»

С клироса вышли певчие. Встали полукругом около Плащаницы и после возгласа священника: «Слава Тебе показавшему нам Свет» запели «великое славословие» - «Слава в вышних Богу»…

Солнце уже совсем распахнулось от утренних одеяний и засияло во всем своем диве. Какая-то всполошная птица ударилась клювом об оконное стекло, и с крыш побежали бусинки от ночного снега.

При пении похоронного, «с завоем»,- «Святый Боже», при зажженных свечах стали обносить Плащаницу вокруг церкви, и в это время перезванивали колокола.

На улице ни ветерка, ни шума, земля мягкая,- скоро она совсем пропитается солнцем…

Когда вошли в церковь, то все пахли свежими яблоками.

Я услышал, как кто-то шепнул другому:

Спившийся псаломщик Валентин Семиградский, обитатель ночлежного дома, славился редким «таланом» потрясать слушателей чтением паремий и апостола. В большие церковные дни он нанимался купцами за три рубля читать в церкви. В длинном, похожем на подрясник, сюртуке Семиградский, с большою книгою в дрожащих руках, подошел к Плащанице. Всегда темное лицо его, с тяжелым мохнатым взглядом, сейчас было вдохновенным и светлым.

Широким, крепким раскатом он провозгласил:

«Пророчества Иезекиилева чтение»…

С волнением, и чуть ли не со страхом, читал он мощным своим голосом о том, как пророк Иезекииль видел большое поле, усеянное костями человеческими, и как он в тоске спрашивал Бога: «Сыне человеч! Оживут ли кости сии?» И очам пророка представилось - как зашевелились мертвые кости, облеклись живою плотью и… встал перед ним «велик собор» восставших из гробов…

С погребения Христа возвращались со свечками. Этим огоньком мать затепляла «на помин» усопших сродников лампаду перед родительским благословением «Казанской Божией Матери». В доме горело уже два огня. Третью лампаду,- самую большую и красивую, из красного стекла,- мы затеплим перед пасхальной заутреней.

Если не устал,- сказала мать, приготовляя творожную пасху («Ах, поскорее бы разговенье! - подумал я, глядя на сладкий соблазный творог»),- то сходи сегодня и к обедне. Будет редкостная служба! Когда вырастешь, то такую службу поминать будешь!

На столе лежали душистые куличи с розовыми бумажными цветами, красные яйца и разбросанные прутики вербы. Все это освещалось солнцем, и до того стало весело мне, что я запел:

Завтра Пасха! Пасха Господня!

Светлая Заутреня

Над землей догорала сегодняшняя литургийная песнь: «Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом».

Вечерняя земля затихала. Дома открывали стеклянные дверцы икон. Я спросил отца:

Это для чего?

В знак того, что на Пасху двери райские отверзаются! До начала заутрени мы с отцом хотели выспаться, но не могли. Лежали на постели рядом, и он рассказывал, как ему мальчиком пришлось встречать Пасху в Москве.

Московская Пасха, сынок, могучая! Кто раз повидал ее, тот до гроба поминать будет. Грохнет это в полночь первый удар колокола с Ивана Великого, так словно небо со звездами упадет на землю! А в колоколе-то, сынок, шесть тысяч пудов, и для раскачивания языка требовалось двенадцать человек! Первый удар подгоняли к бою часов на Спасской башне…

Отец приподнимается с постели и говорит о Москве с дрожью в голосе:

Да… часы на Спасской башне… Пробьют,- и сразу же взвивается к небу ракета… а за ней пальба из старых орудий на Тайницкой башне - сто один выстрел!..

Морем стелется по Москве Иван Великий, а остальные сорок сороков вторят ему как реки в половодье! Такая, скажу тебе, сила плывет над Первопрестольной, что ты словно не ходишь, а на волнах качаешься маленькой щепкой! Могучая ночь, грому Господню подобная! Эх, сынок, не живописать словами пасхальную Москву!

Отец умолкает и закрывает глаза.

Ты засыпаешь?

Нет. На Москву смотрю.

А где она у тебя!?

Перед глазами. Как живая…

Расскажи еще что-нибудь про Пасху!

Довелось мне встречать также Пасху в одном монастыре. Простотой да святолепностью была она еще лучше московской! Один монастырь-то чего стоит! Кругом - лес нехоженый, тропы звериные, а у монастырских стен - речка плещется. В нее таежные дерева глядят, и церковь сбитая из крепких смолистых бревен. К Светлой заутрени собиралось сюда из окрестных деревень великое множество богомольцев. Был здесь редкостный обычай. После заутрени выходили к речке девушки со свечами, пели «Христос Воскресе», кланялись в пояс речной воде, а потом - прилепляли свечи к деревянному кругляшу и по очереди пускали их по реке. Была примета – если пасхальная свеча не погаснет, то девушка замуж выйдет, а погаснет - горькой вековушей останется!

Ты вообрази только, какое там было диво! Среди ночи сотня огней плывет по воде, а тут еще колокола трезвонят и лес шумит!

Хватит вам вечать-то,- перебила нас мать,- высыпались бы лучше, а то будете стоять на заутрене соныгами!

Мне было не до сна. Душу охватывало предчувствие чего-то необъяснимо огромного, похожего не то на Москву, не то на сотню свечей, плывущих по лесной реке. Встал с постели, ходил из угла в угол, мешал матери стряпать и поминутно ее спрашивал:

Скоро ли в церковь?

Не вертись, как косое веретено! - тихо вспылила она.- Ежели не терпится, то ступай, да не балуй там!

До заутрени целых два часа, а церковная ограда уже полна ребятами.

Ночь без единой звезды, без ветра и как бы страшная в своей необычности и огромности. По темной улице плыли куличи в белых платках - только они были видны, а людей как бы и нет.

В полутемной церкви, около Плащаницы стоит очередь охотников почитать Деяния апостол. Я тоже присоединился. Меня спросили:

Ну, так начинай первым!

Я подошел к аналою и стал выводить по складам: «Первое убо слово сотворих о Феофиле», и никак не мог выговорить «Феофил». Растерялся, смущенно опустил голову и перестал читать. Ко мне подошли и сделали замечание:

Попробовать хотел!..

Ты лучше куличи пробуй,- и оттеснили меня в сторону.

В церкви не стоялось. Вышел в ограду и сел на ступеньку храма.

«Где-то сейчас Пасха? - размышлял я.- Витает ли на небе или ходит за городом, в лесу, по болотным кочкам, сосновым остинкам, подснежникам, вересковыми и можжевельными тропинками, и какой она имеет образ? Вспомнился мне чей-то рассказ, что в ночь на Светлое Христово Воскресение спускается с неба на землю лествица, и по ней сходит к нам Господь со святыми апостолами, преподобными, страстотерпцами и мучениками. Господь обходит землю, благословляет поля, леса, озера, реки, птиц, человека, зверя и все сотворенное святой Его волей, а святые поют «Христос воскресе из мертвых»… Песня святых зернами рассыпается по земле, и от этих зерен зарождаются в лесах тонкие душистые ландыши…

Время близилось к полночи. Ограда все гуще и полнее гудит говором. Из церковной сторожки кто-то вышел с фонарем.

Идет, идет! - неистово закричали ребята, хлопая в ладоши.

Кто идет?

Звонарь Лександра! Сейчас грохнет! И он грохнул…

От первого удара колокола по земле словно большое серебряное колесо покатилось, а когда прошел гуд его, покатилось другое, а за ним третье, и ночная пасхальная тьма закружилась в серебряном гудении всех городских церквей.

Меня приметил в темноте нищий Яков.

Светловещанный звон! - сказал он и несколько раз перекрестился.

В церкви начали служить «великую полунощницу». Пели «Волною морскою». Священники в белых ризах подняли Плащаницу и унесли в алтарь, где она будет лежать на престоле, до праздника Вознесения. Тяжелую золотую гробницу с грохотом отодвинули в сторону, на обычное свое место, и в грохоте этом тоже было значительное, пасхальное,- словно отваливали огромный камень от гроба Господня.

Я увидал отца с матерью. Подошел к ним и сказал:

Никогда не буду обижать вас! - прижался к ним и громко воскликнул:

Весело-то как!

А радость пасхальная все ширилась, как Волга в половодье, про которое не раз отец рассказывал. Весенними деревьями на солнечном поветрии заколыхались высокие хоругви. Стали готовиться к крестному ходу вокруг церкви. Из алтаря вынесли серебряный запрестольный крест, золотое Евангелие, огромный круглый хлеб - артос, заулыбались поднятые иконы, и у всех зажглись красные пасхальные свечи.

Наступила тишина. Она была прозрачной и такой легкой, если дунуть на нее, то заколеблется паутинкой. И среди этой тишины запели: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси». И под эту воскрыляющую песню заструился огнями крестный ход. Мне наступили на ногу, капнули воском на голову, но я почти ничего не почувствовал и подумал: «Так полагается». Пасха! Пасха Господня!- бегали по душе солнечные зайчики. Тесно прижавшись друг к другу, ночными потемками, по струям воскресной песни, осыпаемые трезвоном и обогреваемые огоньками свечей, мы пошли вокруг белозорной от сотни огней церкви и остановились в ожидании у крепко закрытых дверей. Смолкли колокола. Сердце затаилось. Лицо запылало жаром. Земля куда-то исчезла - стоишь не на ней, а как бы на синих небесах. А люди? Где они? Все превратилось в ликующие пасхальные свечи!

И вот, то огромное, чего охватить не мог вначале,- свершилось! Запели «Христос Воскресе из мертвых».

Три раза пропели «Христос Воскресе», и перед нами распахнулись высокие двери. Мы вошли в воскресший храм,- и перед глазами, в сиянии паникадил, больших и малых лампад, в блестках серебра, золота и драгоценных каменьев на иконах, в ярких бумажных цветах на куличах, вспыхнула Пасха Господня! Священник, окутанный кадильным дымом, с заяснившимся лицом, светло и громко воскликнул: «Христос Воскресе», и народ ответил ему грохотом спадающего с высоты тяжелого льдистого снега: «Воистину Воскресе».

Рядом очутился Гришка. Я взял его за руки и сказал:

Завтра я подарю тебе красное яйцо! Самое наилучшее! Христос Воскресе!

Неподалеку стоял и Федька. Ему тоже пообещал красное яйцо. Увидел дворника Давыда, подошел к нему и сказал:

Никогда не буду называть тебя «подметалой мучеником». Христос Воскресе!

А по церкви молниями летали слова пасхального канона. Что ни слово, то искорка веселого быстрого огня:

«Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется, да празднует же мир видимый же и невидимый. Христос бо возста, веселие вечное…»

Сердце мое зашлось от радости,- около амвона увидел девочку с белокурыми косами, которую приметил на выносе Плащаницы! Сам не свой подошел к ней, и, весь зардевшись, опустив глаза, я прошептал:

Христос Воскресе!

Она смутилась, уронила из рук свечечку, тихим пламенем потянулась ко мне, и мы похристосовались… а потом до того застыдились, что долго стояли с опущенными головами.

А в это время с амвона гремело пасхальное слово Иоанна Златоуста: «Аще кто благочестив и боголюбив, да насладится сего доброго и светлого торжества… Воскресе Христос, и жизнь жительствует!»

Земля именинница

Березы под нашими окнами журчали о приходе Святой Троицы. Сядешь в их засень, сольешься с колебанием сияющих листьев, зажмуришь глаза, и представится тебе пересветная и струистая дорожка, как на реке при восходе солнца; и по ней в образе трех белоризных ангелов шествует Святая Троица.

Накануне праздника мать сказала:

Завтра земля именинница!

А почему именинница?

А потому, сынок, что завтра Троицын день сойдется со святым Симоном Зилотом, а на Симона Зилота - земля именинница: по всей Руси мужики не пашут!

Земля именинница!

Эти необычайные слова до того были любы, что вся душа моя засветилась.

Я выбежал на улицу. Повстречал Федьку с Гришкой и спросил их:

Угадайте, ребята, кто завтра именинница? Ежели угадаете, то я куплю вам боярского квасу на две копейки!

Ребята надулись и стали думать. Я смотрел на них, как генерал Скобелев с белого коня (картинка такая у нас).

Отец не раз говорил, что приятели мои Федька и Гришка не дети, а благословение Божие, так как почитают родителей, не таскают сахар без спроса, не лазают в чужие сады за яблоками и читают по печатному так ловко, словно птицы летают. Мне было радостно, что таким умникам я загадал столь мудреную загадку.

Они думали, думали и, наконец, признались со вздохом:

Не можем. Скажи.

Я выдержал степенное молчание, высморкался и с упоением ответил.

Завтра земля именинница!

Они хотели поднять меня на смех, но потом, сообразив что-то, умолкли и задумались.

А это верно,- сказал серьезный Федька,- земля в Троицу завсегда нарядная и веселая, как именинница!

Хорошая у тебя голова, Васька, да жалко, что дураку досталась!

Я не выдержал его ехидства и заревел. Из окна выглянул мой отец и крикнул:

Чего ревешь!!? Сходил бы лучше с ребятами в лес за березками!

Душистое и звенящее слово «лес» заставило дрогнуть мое сердце. Я перестал плакать. Примиренный схватил Федьку и Гришку за руки и стал молить их пойти за березками.

Взяли мы из дома по ковриге хлеба и пошли по главной улице города с песнями, хмельные и радостные от предстоящей встречи с лесом. А пели мы песню сапожников, проживавших на нашем дворе:

Моя досада - не рассада Не рассадишь по грядам,

А моя кручина - не лучина Не сожжешь по вечерам.

Нас остановил пузатый городовой Гаврилыч и сказал:

Эй вы, банда! Потише!

В лесу было весело и ярко до изнеможения, до боли в груди, до радужных кругов перед глазами. Повстречались нам в чаще дровосеки. Один из них - борода, что у лесовика,- посмотрел на нас и сказал:

Ребята живут, как ал цвет цветут, а наша голова вянет, что трава…

Было любо, что нам завидуют и называют алым цветом.

Перед тем как пойти домой с тонкими звенящими березками, радость моя была затуманена.

Выйдя на прилесье, Гришка предложил нам погадать на кукушку - сколько, мол, лет мы проживем.

Кукушка прокуковала Гришке 80 лет, Федьке 65, а мне всего лишь два года.

От горькой обиды я упал на траву и заплакал:

Не хочу помирать через два года!

Ребята меня жалели и уговаривали не верить кукушке, так как она, глупая птица, всегда врет. И только тогда удалось меня успокоить, когда Федька предложил вторично «допросить» кукушку.

Я повернул заплаканное лицо в ее сторону и сквозь всхлипывание стал просить вещую птицу:

Кукушка, ку-у-ку-шка, прокукуй мне, сколько же на свете жить?

На этот раз она прокуковала мне пятьдесят лет. На душе стало легче, хотя и было тайное желание прожить почему-то сто двадцать лет…

Возвращались домой при сиянии звезды-вечерницы, при вызоренных небесах, по тихой росе. Всю дорогу мы молчали, опускали горячие лица в рухмяную березовую листву и одним сердцем чувствовали: как хорошо жить, когда завтра земля будет именинница!

Приход Святой Троицы на наш двор я почувствовал рано утром в образе солнечного предвосходья, которое заполнило нашу маленькую комнату тонким сиянием. Мать уставно затепляла лампаду перед иконами и шептала:

Пресвятая Троица, спаси и сохрани…

Пахло пирогами, и в этом запахе чувствовалась значительность наступающего дня. Я встал с постели и наступил согретыми ночью ногами на первые солнечные лучи - утренники.

Ты что в такую рань? - шепнула мать.- Спал бы еще.

Я деловито спросил ее:

С чем пироги?

С рисом.

А еще с чем?

С брусничным вареньем.

А еще с чем?

Ни с чем.

Маловато,- нахмурился я,- а вот Гришка мне сказывал, что у них сегодня шесть пирогов и три каравая!

За ним не гонись, сынок… Они богатые.

Отрежь пирога с вареньем. Мне очень хочется!

Да ты, сынок, фармазон, что ли, али турка!!? - всплеснула мать руками.- Кто же из православных людей пироги ест до обедни?

Петро Лександрыч,- ответил я,- он даже и в посту свинину лопает!

Он, сынок, не православный, а фершал!- сказала мать про нашего соседа фельдшера Филиппова.- Ты на него не смотри. Помолись лучше Богу и иди к обедне.

По земле имениннице солнце растекалось душистыми и густыми волнами. С утра уже было знойно, и все говорили - быть грозе!

Ждал я ее с тревожной, но приятной настороженностью - первый весенний гром!

Перед уходом моим к обедне пришла к нам Лида - прачкина дочка, первая красавица на нашем дворе, и, опустив ресницы, стыдливо спросила у матери серебряную ложку.

На что тебе?

Говорят, что сегодня громовой дождь будет, так я хочу побрызгать себя из серебра дождевой водицей. От этого цвет лица бывает хороший!

Сказала и заяснилась пунцовой зорью.

Я посмотрел на нее, как на золотую чашу во время литургии, и, заливаясь жарким румянцем с восхищением и радостной болью, воскликнул:

У тебя лицо, как у Ангела Хранителя!

Все засмеялись. От стыда выбежал на улицу, спрятался в садовой засени и отчего-то закрывал лицо руками.

Именины земли церковь венчала чудесными словами, песнопениями и длинными таинственными молитвами, во время которых становились на колени,- а пол был устлан цветами и свежей травой. Я поднимал с пола травинки, растирал их между ладонями и, вдыхая в себя горькое их дыхание, вспоминал зеленые разбеги поля и слова бродяги Яшки, исходившего пешком всю Россию:

Зеленым лугом пройдуся, на синее небо нагляжуся алой зоренькой ворочуся.

После обеда пошли на кладбище поминать усопших сродников. В Троицын день батюшки и дьякона семи городских церквей служили на могилах панихиды. Около белых кладбищенских врат кружилась, верещала, свистела, кричала и пылила ярмарка. Безногий нищий Евдоким, сидя в тележке, высоким рыдающим голосом пел про Матерь Божию, идущую полями изусеянными и собирающую цветы, «дабы украсить живоносный гроб Сына Своего Возлюбленного».

Около Евдокима стояли бабы и пригорюнившись слушали. Деревянная чашка безногого была полна медными монетами. Я смотрел на них и думал:

Хорошо быть нищим! Сколько на эти деньги конфет можно купить!

Отец мне дал пятачок (и в этом тоже был праздник). Я купил себе на копейку боярского квасу, на копейку леденцов (четыре штуки) и на три копейки «пильсиннаго» мороженого. От него у меня заныли зубы, и я заревел на всю ярмарку.

Мать утешала меня и говорила:

Не брался бы, сынок, за городские сладости! От них всегда наказание и грех!

Она перекрестила меня, и зубы перестали болеть.

На кладбище мать посыпала могилку зернами - птицам на поминки, а потом служили панихиду. Троицкая панихида звучала светло, «и жизнь бесконечная», про которую пели священники, казалась тоже светлой, вся в цветах и в березках.

Не успели мы дойти до дома, как на землю упал гром. Дождь вначале рассыпался круглыми зернинками, а потом разошелся и пошел гремучим «косохлестом». От веселого и большого дождя деревья шумели свежим широким говором и густо пахло березами.

Я стоял на крыльце и пел во все горло:

Дождик, дождик, перестань,

Я поеду на Иордань -

Богу молиться, Христу поклониться.

На середину двора выбежала Лида, подставила дождю серебряную ложечку и брызгала милое лицо свое первыми грозовыми дождинками.

Радостными до слез глазами я смотрел на нее и с замиранием сердца думал:

Когда я буду большим, то обязательно на ней женюсь!

И чтобы поскорее вырасти, я долго стоял под дождем и вымочил до нитки свой новый праздничный костюм.

Серебряная метель

До Рождества без малого месяц, но оно уже обдает тебя снежной пылью, приникает по утрам к морозным стеклам, звенит полозьями по голубым дорогам, поет в церкви за всенощной «Христос рождается, славите» и снится по ночам в виде веселой серебряной метели.

В эти дни ничего не хочется земного, а в особенности школы. Дома заметили мою предпраздничность и строго заявили:

Если принесешь из школы плохие отметки, то елки и новых сапог тебе не видать!

«Ничего,- подумал я,- посмотрим… Ежели поставят мне, как обещались, три за поведение, то я ее на пятерку исправлю… За арихметику, как пить дать, влепят мне два, но это тоже не беда. У Михал Васильича двойка всегда выходит на манер лебединой шейки, без кружочка,- ее тоже на пятерку исправлю…»

Когда все это я сообразил, то сказал родителям:

Балы у меня будут как первый сорт!

С Гришкой возвращались из школы. Я спросил его:

Ты слышишь, как пахнет Рождеством?

Пока нет, но скоро услышу!

Когда же?

А вот тогда, когда мамка гуся купит и жарить зачнет, тогда и услышу!

Гришкин ответ мне не понравился. Я надулся и стал молчаливым.

Ты чего губы надул? - спросил Гришка.

Я скосил на него сердитые глаза и в сердцах ответил:

Рази Рождество жареным гусем пахнет, обалдуй?

А чем же?

На это я ничего не смог ответить, покраснел и еще пуще рассердился.

Рождество подходило все ближе да ближе. В лавках и булочных уже показались елочные игрушки, пряничные коньки, и рыбки с белыми каемками, золотые и серебряные конфеты, от которых зубы болят, но все же будешь их есть, потому что они рождественские.

За неделю до Рождества Христова нас отпустили на каникулы.

Перед самым отпуском из школы я молил Бога, чтобы Он не допустил двойки за арихметику и тройки за поведение, дабы не прогневать своих родителей и не лишиться праздника и обещанных новых сапог с красными ушками. Бог услышал мою молитву, и в свидетельстве «об успехах и поведении» за арихметику поставил тройку, а за поведение пять с минусом.

Рождество стояло у окна и рисовало на стеклах морозные цветы, ждало, когда в доме вымоют полы, расстелят половики, затеплят лампады перед иконами и впустят Его…

Наступил сочельник. Он был метельным и белым-белым, как ни в какой другой день. Наше крыльцо занесло снегом, и, разгребая его, я подумал: необыкновенный снег… как бы святой! Ветер, шумящий в березах,- тоже необыкновенный! Бубенцы извозчиков не те, и люди в снежных хлопьях не те… По сугробной дороге мальчишка в валенках вез на санках елку и как чудной чему-то улыбался.

Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило веселым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово - «Рождество». Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками.

Не зная, куда девать себя от белизны и необычности сегодняшнего дня, я забежал в собор и послушал, как посредине церкви читали пророчества о рождении Христа в Вифлееме; прошелся по базару, где торговали елками, подставил ногу проходящему мальчишке, и оба упали в сугроб; ударил кулаком по залубеневшему тулупу мужика, за что тот обозвал меня «шулды-булды»; перебрался через забор в городской сад (хотя ворота и были открыты). В саду никого,- одна заметель да свист в деревьях. Неведомо отчего бросился с разлету в глубокий сугроб и губами прильнул к снегу. Умаявшись от беготни по метели, сизый и оледеневший, пришел домой и увидел под иконами маленькую елку… Сел с нею рядом и стал петь сперва бормотой, а потом все громче да громче: «Дева днесь пресущественного рождает», и вместо «волсви со звездою путешествуют» пропел: «волки со звездою путешествуют».

Отец, послушав мое пение, сказал:

Но не дурак ли ты? Где это видано, чтобы волки со звездою путешествовали?

Мать палила для студня телячьи ноги. Мне очень хотелось есть, но до звезды нельзя. Отец, окончив работу, стал читать вслух Евангелие. Я прислушивался к его протяжному чтению и думал о Христе, лежащем в яслях:

Наверное, шел тогда снег и маленькому Иисусу было дюже холодно!

И мне до того стало жалко Его, что я заплакал.

Ты что заканючил? - спросили меня с беспокойством.

Ничего. Пальцы я отморозил.

И поделом тебе, неслуху! Поменьше бы олетывал в такую зябь!

И вот наступил, наконец, рождественский вечер. Перекрестясь на иконы, во всем новом, мы пошли ко всенощной в церковь Спаса-Преображения. Метель утихла, и много звезд выбежало на небо. Среди них я долго искал рождественскую звезду и, к великой своей обрадованности, нашел ее. Она сияла ярче всех и отливала голубыми огнями.

Вот мы и в церкви. Под ногами ельник, и кругом, куда ни взглянешь - отовсюду идет сияние. Даже толстопузый староста, которого все называют «жилой», и тот сияет, как святой угодник. На клиросе торговец Силантий читал «великое повечерие». Голос у Силантия сиплый и пришепетывающий,- в другое время все на него роптали за гугнивое чтение, но сегодня, по случаю великого праздника, слушали его со вниманием и даже крестились. В густой толпе я увидел Гришку. Протискался к нему и шепнул на ухо:

Я видел на небе рождественскую звезду… Большая и голубая!

Гришка покосился на меня и пробурчал:

Звезда эта обыкновенная! Вега называется. Ее завсегда видать можно!

Я рассердился на Гришку и толкнул его в бок. Какой-то дяденька дал мне за озорство щелчка по затылку, а Гришка прошипел:

После службы и от меня получишь!

Читал Силантий долго-долго… Вдруг он сделал маленькую передышку и строго оглянулся по сторонам. Все почувствовали, что сейчас произойдет нечто особенное и важное. Тишина в церкви стала еще тише. Силантий повысил голос и раздельно, громко, с неожиданной для него проясненностью, воскликнул:

Рассыпанные слова его светло и громогласно подхватил хор:

С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Батюшка в белой ризе открыл Царские врата, и в алтаре было белым-бело от серебряной парчи на престоле и жертвеннике.

Услышите до последних земли, яко с нами Бог,- гремел хор всеми лучшими в городе голосами.- Могущии покоряйтеся, яко с нами Бог… Живущий во стране и сени смертней свет возсияет на Вы, яко с нами Бог. Яко отроча родися нам, Сын, и дадеся нам - яко с нами Бог… И мира Его нет предела,- яко с нами Бог!

Когда пропели эту высокую песню, то закрыли Царские врата, и Силантий опять стал читать. Читал он теперь бодро и ясно, словно песня, только что отзвучавшая, посеребрила его тусклый голос.

После возгласа, сделанного священником, тонко-тонко зазвенел на клиросе камертон, и хор улыбающимися голосами запел «Рождество Твое, Христе Боже наш».

После рождественской службы дома зазорили (по выражению матери) елку от лампадного огня. Елка наша была украшена конфетами, яблоками и розовыми баранками. В тети ко мне пришел однолеток мой еврейчик Урка. Он вежливо поздравил нас с праздником, долго смотрел ветхозаветными глазами своими на зазоренную елку и сказал слова, которые всем нам понравились:

Христос был хороший человек!

Сели мы с Уркой под елку, на полосатый половик, и по молитвеннику, водя пальцем по строкам, стали с ним петь «Рождество Твое, Христе Боже наш».

В этот усветленный вечер мне опять снилась серебряная метель, и как будто бы сквозь вздымы ее шли волки на задних лапах и у каждого из них было по звезде, все они пели «Рождество Твое, Христе Боже наш».

Одна из самых поэтичных повестей, вошедших в сборник «Повести покойного Ивана Петровича Белкина», «Метель» была написана Пушкиным в 1830 году. Она стала последней в цикле. Местом написания стало Болдинское имение поэта. Именно на этот период творчества, именуемый Болдинской осенью, приходится самая творчески активная пора в жизни Пушкина. В это время он находится вдали от дома, улаживая финансовые вопросы перед свадьбой с Натальей Гончаровой, но заставшая деревню эпидемия холеры продлила пребывания поэта в имении.

Издана повесть была в 1831 году. Цикл «Повести Белкина» был опубликован не под именем Пушкина. Скорее всего, причиной было предположение поэта о том, что написанное будет принято публикой холодно. Тогда так не писали – просто и ясно, без «романтического тумана». Однако в своем письме, адресованном Плетневу Александр Сергеевич просит «Смирдину шепнуть мое имя, чтобы он перешепнул покупателям». В тексте предисловия художник оставил опознавательные знаки, по которым можно было угадать истинного автора повестей.

Критика была разнообразная. Чернышевский высказывался о том, что цикл уступает другим его прозаическим произведениям, а Дружинин пишет: «Повестей Белкина», по нашему мнению, не должен проходить молчанием ни один человек, интересующийся русскою прозою... Влияние, ими произведенное, отчасти выразилось чуть ли не на всех наших романах и повестях». Толстой позже скажет о творении Пушкина: «Давно ли вы перечитывали Пушкина? Сделайте мне дружбу - прочтите сначала все «Повести Белкина». Их надо изучать и изучать каждому писателю».

Сюжетная линия, образы

Название повести сразу настраивает читателя на атмосферу произведения. В названии читатель может увидеть предвкушение острого, динамичного, тревожного действа, драматического развития, непредсказуемости сюжетной линии. Подтверждает драматические упования читателя эпиграф, представляющий собой фрагмент из поэмы Жуковского «Светлана». Он продолжает развивать заявленную в названии тревожную, динамичную тему, настраивает на романтический лад. Интенсивное движение, пульс поэтических строк носит смятенный, вихревой характер.

С эпиграфом резко контрастирует начало повести, где царит эпическое спокойствие и подчеркнутая обыденность. Читателя сразу знакомят с главным персонажем. В описании Марьи Гавриловны прослеживается легкая ирония от лица повествующего, заключенная в союзе «и»: «стройной, бледной и семнадцатилетней девицы». Молодая девушка, живущая в уездном повести, воспитана на французских романах. Она нежная, любящая, романтическая натура, влюбленная в бедного прапорщика Владимира Николаевича, который гостил у них в деревне по соседству. Тот искренне и пылко влюблен в Марью. Девушка понимает, что родители не позволят ей выйти замуж за несостоятельного человека, потому решается на рискованный шаг – тайное венчание.

Внезапная метель, занесшая деревенские дороги, сыграла в повести одну из главных ролей. Именно разбушевавшаяся стихия стала причиной того, что Марья была обвенчана с другим мужчиной, а ее возлюбленный заблудился по дороге и отыскал церковь только на утро. Им овладевает отчаяние, когда он понимает, что не может найти дорогу до церкви. Это стечение обстоятельств ничто иное, как неизбежный рок, что понимает читатель в конце произведения. Узнав о том, что избранница обвенчана с другим, Владимир возвращается в полк. Вскоре поступает известие о том, что прапорщик погиб в Бородинском сражении.

Тем временем Марья остается с богатым наследством от умершего отца. Она отказывает всем женихам, которые частенько сватаются к ней, храня, казалось бы, верность бывшему возлюбленному. Никто не знает, что она была по ошибке обвенчана с неизвестным ей человеком.

Когда война заканчивается, в деревню приезжает полковник по фамилии Бурмин, чтобы погостить. Они с Марьей нравятся друг другу, но между героями есть какая-то неловкость. Полковник рассказывает девушке о той ситуации, в которой во время сильного ненастья он был обвенчан с неизвестной девушкой. Он не знает ничего о своей «случайной» жене. Оказывается, что обвенчаны были Марья и Бурмин. Героев ожидает счастливый финал.

Проблематика, литературное направление

Литературное направление повести – сентиментализм. Центральной темой являются взаимоотношения человеческой личности и Судьбы, ее каприза, значения в жизни каждого, ее непредсказуемой воли. Необдуманное согласие на женитьбу одного, опоздание на венчание другого решило судьбу Марьи Гавриловны. Тема судьбы, рока всецело раскрыта в самом конце повести, ведь сама судьба свела двух случайно обвенчанных молодых людей.

  • «Метель», краткое содержание повести Пушкина
  • «Капитанская дочка», краткое содержание по главам повести Пушкина